Три долі
Шрифт:
– Пани, – сказала поводырка, – хустку обронили.
И протянула ей красную хустку.
Высокая стройная фигура приостановилась, обернулась, глянула на красную хустку, на державшую ее девочку, взяла хустку и сказала:
– Спасибо, дивчина.
Видно было, что нервы у нее были крепкие, что она не вздрогнет при какой бы то ни было неожиданности, не вскрикнет от какого бы то ни было испуга или изумления, что темные, большие, глубокие, как море, глаза прямо глянут на все и так же мало померкнут или зажмурятся, как яркие звезды, озаряющие с высоты грешную землю.
– Как тебя зовут, моя ясочка? – спросила она. – Ты, кажется,
– Нет, я издалека.
– Издалека? То-то ты такая изморенная! Откуда же ты?
– Ей и не припомнить всех сел и хуторов, через которые мы проходили, ласковая пани, – вмешался бандурист. – Повидали мы всего: и добра, и лиха, и правды, и кривды, бродили по берегам и по болотам; ну, да, благодаренье Господу милосердному, выбрались-таки на добрый шлях. Криво запрягли, да прямо поехали.
– Ну, и слава Богу, – ответила братчиха. – Вы придите на гетманский двор, – прибавила она, – пан гетман и пани гетманша любят слушать божественные псалмы.
С этими словами она скрылась в дверях храма.
Когда она скрылась, тогда стал очень заметен стоявший тут и внимательно слушавший пан братчик, о котором старый козак говорил, что он с виду ничего, а тонкая штука.
– Приходите на гетманский двор, – повторил пан братчик.
Бандурист низко поклонился и ответил:
– Спасибо ласковому пану за милость. После службы сейчас придем.
Из внутренности собора уже раздался спокойный сильный голос отца Михаила, запахло ладаном, грянул хор голосистых певчих.
Заутреня началась, и все разом двинулись в старое соборное здание, задевая локтями и плечами многочисленных чертей, подкладывающих уголья под грешников и грешниц, пручающихся, с разинутыми ртами и выпученными глазами, на огне и, таким образом, наглядно представляющих страшное будущее тех слабых смертных, которые не в силах противостоять земным соблазнам.
XX
День был томительно зноен, несмотря на то, что капли вчерашнего, обильно пролившегося дождя искрились на траве и какая-то молодая, чернобровая козачка, разговаривая с чернобровым и молодым, как сама, козаком, поверявшим ей, по всем видимостям, какие-то чрезвычайно для него интересные и важные вещи, вдруг обдала своего собеседника градом теплых, чистых, сверкающих капель, незаметно потянув густолиственную, цветущую ветку старой, раскинувшейся широким шатром калины, под которой они стояли.
Испуганный козак подскочил с несвойственною ему, судя по средоточенному и решительному виду, какой представляла до того его физиономия, стремительностью, а лукавая красавица звонко захохотала, отирая вышитым рукавом белоснежной сорочки свежую щеку, на которую тоже попали брызги.
Гадячские улицы издали представляли из себя подобие черных бархатных лент, перехваченных местами блестящими запястьями и отороченных ярко-зеленою бахромой, вблизи – размягченный дождем чернозем, окаймленный густою муравой и испещренный довольно глубокими лужицами.
Беспрестанно слышался стук отпираемых и запираемых дверей, и в воздухе далеко разносились разноголосые приветствия, которыми встречали хлебосольные хозяева своих праздничных гостей.
Не только ослепляло солнце своим золотым блеском, но ослепляло и небо своею яркою лазурью, отчего черные тучи, надвигавшиеся с запада, казались еще чернее и края их вырезывались еще резче.
– К ночи будет сильная гроза, – проговорил пан гетман.
И проговорил
16
Рундук – крытое крыльцо, род террасы.
– Пан гетман, видно, боится грозы?
– Проявление силы Господней, а потому каждый христианин должен трепетать, – ответил пан гетман задумчиво.
– Господь милостив, авось помилует! – сказал московский русобородый боярин. – А тучи надвигаются большие!
– Да, большие, – подтвердил пан гетман, взглянув рассеянно на темную гряду облаков, которые быстро надвигались на яркую синеву неба.
Пан гетман каждое слово выговаривал как-то вяло, неохотно, часто проводил пальцами по лбу, словно чувствовал тут какую несносную боль; потускневшие глаза его обращались все куда-то вдаль, на всем его полном, откормленном лице, да и не только на лице, даже на всей массивной, ожиревшей фигуре лежал отпечаток какой-то внутренней тревоги и утомления, – утомления, явившегося, быть может, следствием вышепоименованной тревоги, невыносимой для изнежившегося пана.
Насколько пан гетман был вял, рассеян и озабочен, настолько же его собеседник и гость, русобородый московский боярин, был оживлен, юрок и беспечен.
Массивная, неповоротливая фигура пана гетмана казалась еще массивнее и неповоротливее в сравненьи с его плотной, но вертлявой и гибкой фигурой, полузакрытые глаза пана гетмана еще тусклее и безжизненнее в сравнении с его разбегающимися во все стороны, пытливыми, блестящими глазами.
Когда он снова повторил, вскинув беспечно своими блестящими глазами на двигавшиеся тучи и поглаживая белой рукой свою русую бородку: «Авось Господь помилует», – он как бы выразил этою фразой весь свой характер.
Можно было наверное сказать, что в нем хватит и сметливости, и находчивости, и проницательности на десятерых, но что над всем этим преобладает беззаботное «авось», которое заправляет всем остальным.
Можно было поручиться, что в виду, например, переправы через пропасть по тонкой, пляшущей жердочке, он отлично поймет и сообразит все последствия подобной переправы, но, встряхнув кудрями, скажет: «Авось, переберусь!» и отправится.
И не только в том случае, если благополучно переберется, но даже в том, если поломает кости, но уцелеет голова, он опять при первой же оказии так же тряхнет кудрями, так же скажет: «Авось, переберусь» и так же беззаботно отправится.
– Все мы люди грешные, – возразил пан гетман, – и никто из нас не может сказать: сегодня я не получу за грехи свои должного возмездия!
Пан гетман сказал это докторальным тоном, каким обыкновенно говорятся подобные вещи, но в докторальности его проглядывала скорее раздражительность трусливого вельможи, чем сокрушение христианина.
– Господь долго грехам терпит, – ответил московский боярин, видимо считая своею обязанностью при этих словах поднять свои блестящие, живые, разбегавшиеся во все стороны глаза к небу, но на полпути к сияющему эфиру опуская их на вившуюся по широкому двору тропинку, по которой медленно приближался старый бандурист с загорелою девочкой в венке из свежих цветов.