Три еретика
Шрифт:
На этой бодрой ноте «Современник» завершает разбор. И тут не выдерживает молодая редакция «Москвитянина»:
– Повесть перед нами или не повесть, это совершенно неважно: у нас все называется повестью…
«Москвитянин», апрельская книжка (№ 7) 1851 года. Рецензия на отдельное издание «Тюфяка», сброшюрованное Погодиным в типографии Московского университета. Подпись: «О.»
Островский… И тон выдает: спокойная прямота; без игры говорит человек и ничего не прячет.
Пообещав разобрать журнальные отзывы о повести, Островский замечает, что секрет Писемского не в умственной идее, а в живых образах: это талант чисто художественный и очень искренний. Поэтому для начала Островский пересказывает сюжет. Пересказав, выписывает пару страниц. Выписав, спрашивает: что же все это означает? Далее – суть:
«Мы не вправе винить этих людей, если…
Этим замечанием «разбор критики» у А.Островского и исчерпывается. В заключение он с подкупающим прямодушием сознается: «В то время, как я писал этот разбор, я думал, что непременно найду для видимости беспристрастия, за что в конце побранить автора; но окончивши, я вижу, что решительно не за что».
Пожалуй, это не статья критика. Но точность эмоционального отношения – замечательна. Придет время, эмоциональное отношение будет истолковано: за повесть Писемского возьмется в кругу «Москвитянина» критик. Это будет Аполлон Григорьев. Возьмется он за это дело через два года. Но эти два года другие критики еще потолкут воду в ступе.
Май 1851 года: слово берет старик Сенковский. «Старик» – фигурально: пятьдесят лет от роду; но блистательное шутовство Барона Брамбеуса – позади, и лучшие годы «Библиотеки для чтения» – тоже; на фоне журналов с «направлением» нынешняя «Библиотека…» выглядит жалко. Однако и Сенковский хочет высказаться о явлении, вызывающем всеобщий интерес.
– Труд Писемского, – объявляет он, – есть одно из самых замечательных беллетристических произведений прошлого года… Начать так блистательно удавалось не многим. (Следует пересказ содержания.) Автор, однако, далеко запрятал свою личность: из его повести вы не узнаете ни его убеждений, ни образа мыслей. (Что же тогда у него так замечательно? – Л.А.) А верность действительности! А точность описаний! (Следует семь страниц выписок.) А Масуров, напоминающий Ноздрева! А главный герой… Но что же, однако, с ним делать?… Он – неопределенный какой то… Лучше бы автор придал ему меньше инерции (рецензент хочет сказать: «инертности.» – ЛЛ.), так было бы понятнее. – Несколько завязнув в своих рассуждениях, рецензент «Библиотеки для чтения» находит спасительный выход: он переключается на своего коллегу из «Отечественных записок». Процитировав дикий абзац о «косности внутренней» и «косности физической» (см. выше) и расставив в этом абзаце возмущенные вопросительные знаки, журнал «Библиотека для чтения» завершает дело предположением, что непостижимая абракадабра журнала «Отечественные записки» повергла г. Писемского «в совершенное недоумение».
Г-н Писемский безмолвствует.
Два с половиной года спустя журнал Сенковского еще раз вернется к повести «Тюфяк». Он сообщит читателю, что герой г. Писемского дик, вял и нравственно тяжел до неправдоподобия, что г. Писемский зря подражает Гоголю, что этот путь вреден для нашей изящной словесности и что «Тюфяк» нам… (т. е. «Библиотеке для чтения») сразу не понравился…
Как?! А «одно из самых замечательных произведений года»?! А «блистательное начало»? А верность «действительности»? Ну, ладно. Методология Осипа Сенковского не входит в круг наших забот, важно другое: два с половиной года понадобилось «Библиотеке для чтения», чтобы смутное беспокойство, терзавшее ее рецензента при первом чтении талантливой и непонятной повести Писемского, реализовалась в отчетливом ее отрицании, пусть даже совершенно бездоказательном.
Между тем понемногу разбираются в своих эмоциях и «западники». В январском номере «Отечественных записок» 1852 года появляется следующее уведомление: «Приступаем… к давно обещанной оценке произведений г. Писемского…»
Как?! Вы уже дважды оценивали!
Ничего. Времена меняются. То – не в счет. Теперь, год спустя, «Отечественные записки» признаются, что «Тюфяк» уже тогда, при первой публикации, удовлетворил «не всех» (перевод с дипломатического: и нам «сразу не понравилось». – Л.А.). Странно, что некоторые чрезмерно восторженные критики тогда прямо-таки пали ниц перед Писемским и провозгласили его – талантом, талантом «художественным» и даже талантом «искренним». (Понятно: это – отповедь Островскому. Между прочим, автор этой части обзора – Петр Кудрявцев, «друг и
Под занавес – еще замечание:
– Есть различие между талантами образованными и необразованными. Да, Писемский имеет талант изображать внешность смешного. Но мы не собираемся подражать тем крикунам, которые с первого произведения записывают одного в Шекспиры, другого – в Гомеры. Для нас (для «Отечественных записок». – Л.А.) истина выше талантов.
Автор этой части обзора – Алексей Галахов. Тот самый, что принес в «Отечественные записки» первую, прирезанную впоследствии повесть Писемского. «Крикун», записавший Писемского «в Гомеры», – это Александр Островский, статью которого в «Москвитянине» мы только что цитировали. «Крикун», записавший «в Шекспиры» самого Островского, – Аполлон Григорьев; к его статьям в «Москвитянине» мы сейчас перейдем. Но прежде – два общих соображения.
Первое. Смутная неопределенность, царящая в головах критиков в отношении представшего им явления, – вовсе не следствие их профессиональной слабости, хотя пятидесятые годы, конечно, не золотой век русской критики. Тут ситуация! Писемский не влезает в системы отсчета. Он и прост, и непритязателен, и податлив, а – не влезает. То объяснение, будто он не ведает умственных замыслов и просто «списывает действительность», – это, простите, детский лепет: ни одно произведение не подействует на читателя и тем более не произведет впечатление таланта, – если оно будет «просто» списывать с натуры тетушку Перепетую или тетушку Феоктисту. Оно рассыплется! Талант всегда мыслит, хотя не всегда рассуждает. И Писемский мыслит – художественной интуицией. Природа таланта в нем работает – она отбирает только то, что надо, – даже если абстрактность ума, «мало тронутая» университетским образованием, и не бежит впереди природы со своими догадками. Да, этот художественный мир непритязателен, рыхл и даже по-своему беззащитен, но это качества ситуации, которые и вызвали этот мир к жизни, они и есть та загадка, которую культура разрешает, выдвигая именно такого художника.
Интерпретировать этот рыхлый мир, вспахать эту почву – не так уж трудно: она поддастся. Вот соберется критика с новыми силами, вот выдвинутся пахари порешительнее – вспашут. И справа вспашут, и слева. И урожаи соберут. Очень скоро.
Однако почва, с которой собирают урожаи, – остается. Со своей рыхлостью и беззащитностью. Дальше она либо пустеет и гибнет, либо кормит следующие поколения. Это уж вопрос судьбы – жизнь текста за пределами его эпохи.
Второе мое замечание касается именно пределов той эпохи, когда текст появляется. «В Шекспиры…», «в Гомеры…» – что за разговор! Современному читателю должен показаться суетным тот воспаленный интерес, с каким критики 1850 года обсуждают распределение мест в литературе. Это у них без конца: кто первый – Гончаров или Тургенев? Является ли Достоевский в «Белых ночах» гением или только талантом? Островский – самый идеальный носитель русского миросозерцания или не самый? Кто важнее: Писемский или Щедрин? Какая-то феерия «персональных дел»… Будем, однако, терпимы к нашим славным предтечам: в «персональной форме» решаются вопросы принципиальные, и еще от Белинского идет эта манера ставить вопрос: Гоголь или не Гоголь главный русский писатель? Когда пятнадцать лет спустя Григорьев скажет, что главный русский писатель – Островский, либералы возмутятся именно новым персональным назначением, и истина будет прокладывать себе дорогу через соответствующие страсти, хотя истина будет касаться отнюдь не персональных назначений, а смысла эпохи.
Аполлон Григорьев – первый, кто додумывает до конца интуитивно почувствованный Островским смысл «Тюфяка» – каким этот смысл предстает кружку «Москвитянина».
В 1852 году Григорьев пишет следующее:
«Тюфяк» – самое прямое и художественное противодействие болезненному бреду писателей натуральной школы; герой романа, то есть сам Тюфяк, с его любовью из-за угла, с его неясными и не уясненными ему самому благородными побуждениями пополам с самыми грубыми наклонностями, с самым диким эгоизмом, этот герой, несмотря на то, что вам его глубоко болезненно жаль, тем не менее – Немезида всех этих героев замкнутых углов (выделено мной. – Л. А.), с их не понятыми никем и им самим не понятными стремлениями, проводящих «белые ночи» в бреду о каких-то идеальных существах…»