Три еретика
Шрифт:
Разберемся в этой инвективе. И оставим пока что в стороне повесть П.И.Мельникова-Печерского «Медвежий угол», только что опубликованную Катковым; существеннее сам подступ к ней Писемского; он говорит: «это донос» – и считает дело исчерпанным. Либеральный стиль: «свободнейшие» умы должны понимать друг друга с полуслова. Имеется здесь в виду и еще одно неназванное лицо, собеседник расшифровывает его по намеку: Салтыков-Щедрин, «Губернскими очерками» своими только что потрясший читающую Россию, и именно со страниц катковского «Русского вестника». Вот кто пятнает Русского человека в глазах Писемского и вот с кем он собирается бороться как редактор
Оценим иронию судьбы: либерал Катков в 1857 году попадает у Писемского в клеветники России, а реакционер Катков в 1863 году будет для Писемского спасителем: именно к нему, в «Русский вестник», побежит Писемский после петербургской катастрофы.
И еще: Щедрин в качестве писателя, уронившего достоинство Русского человека до «мелкого мошенничества»!
И еще: круг «Москвитянина», который должен будет это достоинство восстановить!
И во все это искреннейшим образом верит человек, который еще, можно сказать, входит в круг «Современника»! Вот он хитро спрашивает Майкова в письме: «Был ли в Лондоне?» – на языке людей, понимающих друг друга с полуслова, это означает: виделся ли с Герценом?
Эдакий кач между полным отрицанием «Губернских очерков», наивными надеждами на бойцов «Москвитянина» и тайным поглядыванием в сторону «Колокола» и лондонских «пропагаторов»!
Смещение ориентиров, возникающее у Писемского, едва из глубин своей писательской работы он выныривает на поверхность текущей литературной борьбы, не предвещает ничего хорошего ни его журналу, ни ему самому как редактору. «Библиотека для чтения» не находит позиции в развертывающейся литературной баталии. При Сенковском этот орган печати, желтый до ядовитости, отличался хоть разнузданностью в беспринципности; при Дружинине он поблек, выцвел в половинчатом либеральном прекраснодушии; при Писемском он расслабляется до аморфности, чтобы при Боборыкине окончательно обанкротиться.
При Писемском происходит самое страшное для журнала: потеря ориентиров.
Лично для редактора это имеет самые печальные последствия.
Сделавшись редактором, Писемский объявляет программу: «Об издании журнала Библиотека для Чтения в 1861 году».
Робость в этой программе перемешивается с надеждой нащупать возможно более широкий круг сочувствующих, осудив самые крайние фракции и подкупив сердца большинства широтой, добротой и опережающим прощением грехов:
– Сознавая вполне всю трудность… Не делая заранее никаких преувеличенных обещаний… За исключением отъявленных врагов рода человеческого… Желание добра и правды… Смотреть на неблагоприятные факты не как на злоумышленные поступки… Не почитать заблуждение за преднамеренную ложь… Живая борьба из-за живых предметов… Простые истины… Широкая программа… Добрая воля… Любовь публики…
Об этой программе скажут: беспринципность и бесхребетность. Отвращение от политики. Страх перед революцией.
С января 1861 года Писемский начинает печатать в своем журнале «Мысли Салатушки». Полностью это называется так: «Мысли, чувства, воззрения, наружность и краткая биография статского советника Салатушки». Серия фельетонов, где объявленные цели должны воплотиться в злободневную практику.
Задумано регулярное обозрение событий общественной и литературной жизни – в оживившейся журналистике того времени этот жанр становится обязательным. Найдена «маска», от имени которой обозрение будет вестись. Салатушка – среднего ранга чиновник, «бобровый воротник», бумажная душа, «необходимое звено» государственной машины, соединяющее «верх» и «низ». Сочетание жалкого усердия
Однако над чем же ему зубоскалить? Кругом – «наплыв этих разных вопросов, идей», «так что и держаться не знаешь чего». Салатушка вскользь задевает то одно, то другое. Порассуждал о «глупости и закоренелости русского народа»: народ-де «припрятал себе деньги, которые у него надобно налогом там каким-нибудь или… акцизом… вырвать наружу». Порассуждал о модной актрисе: сравнится ли она с покойной Рашелью. Надо что-то и о литературе. Про «журналы и газеты».
Первый рейд в сферу литературы Салатушка предпринимает в февральском номере журнала. Он похваливает Греча и Бенедиктова. Смысл надо обернуть, то есть: хваля их от лица болтуна и пошляка Салатушки, Писемский Греча и Бенедиктова таким образом порицает. Не ново. Наконец, в фельетоне является первый свежий литературный факт: воспоминания Панаева, только что обнародованные в «Современнике».
Вот теперь вчитаемся:
– Этот писатель (т. е. Панаев. – Л.А.) должен быть чрезвычайно свободномыслящий человек (так пишет Салатушка. – Л.А.). Он, я думаю, способен все на свете написать про всякого, кто только имел неосторожность пускать его к себе в дом. Интересно знать, опишет ли он в этих воспоминаниях тот краеугольный камень, на котором основалась его замечательная в высшей степени дружба с г. Некрасовым, так что теперь дружба Греча с Булгариным теряет уж всю свою прелесть. Не знаю, все ли он опишет…
Даже и современного читателя, более чем на столетнем расстоянии, при чтении этого пассажа обдает ощущением бессмысленной мерзости. А тогда!
Ледяное молчание Некрасова не должно нас обманывать: оно стоит Некрасову больших усилий. Тургеневу в Париж Некрасов все-таки жалуется: «Писемский написал в „БдЧ“ ужасную гадость, которая, кабы касалась меня одного, так ничего бы. Объясняй и это, как хочешь, но я и эту историю оставил бы без последствий. По-моему, всякая история, увеличивающая гласность дела, где замешана женщина, глупа и бессовестна».
Реакция Тургенева на некрасовское письмо неизвестна.
Бытовой аспект этой истории есть элементарное свинство Писемского по отношению к Авдотье Панаевой, которая в течение нескольких лет «имела неосторожность пускать его к себе в дом». Но нам важен аспект общественно-литературный. Почему такая сальность оказалась написана, а главное – напечатана?
Позднее историк скажет: в основе фельетонов Салатушки лежат не соображения личного характера, а глубокие политические расхождения с ненавистным левым крылом русской общественности.
Вот уж не думаю. К политике, как справедливо замечает тот же историк (в обоих случаях я цитирую Б.Козьмина), Писемский питает отвращение. Когда Панаев вскоре умрет от разрьюа сердца, Писемский, усовестившись, пожалуется опять-таки Тургеневу в Париж: «Я позадел их (то есть Панаева и Некрасова. – Л.А.)… совершенно почти беззлобно» – зачем-де они обижаются?
Лукавство самоочевидное. Шуточка отнюдь не беззлобна. Из собрания своих сочинений Писемский ее все-таки убрал. И однако, есть тут что-то от общепринятого тогда ернического стиля. Такого рода скользкие остроты, напомню, в ходу: письма литераторов круга «Современника» пестрят рискованными шуточками. Это в порядке вещей – среди своих.