Три еретика
Шрифт:
Когда в следующем году Писарев выходит из крепости, Некрасов приглашает его в свой новый журнал (в обновленные «Отечественные записки»). Антоновичу дана решительная отставка. Салтыков-Щедрин как редактор поручает Писареву отдел критики. «Раскол в нигилистах» преодолен.
Более Писарев не возвращается к «Взбаламученному морю»: последний великий русский критик, оставшийся в строю после смерти Добролюбова и Григорьева и после изгнания Чернышевского, единственный, который мог бы в последние два года жизни своей повернуть общественное мнение или хотя бы поколебать его, – отказывается от этой задачи.
Точку в этой истории ставит Герцен.
Кстати. Заметили ли вы, что во всех критических отзывах на «Взбаламученное море», – а появилось их в различных органах печати, как-никак, больше дюжины, – старательно обойдена шестая часть
Герцену остерегаться незачем.
И он печатает следующее:
«Ввоз нечистот в Лондон… После трехмесячного отсутствия из Англии меня чуть не постигла участь николаевской памяти генерал-адъютанта Кокошкина (обер-полицмейстер, который обследовал выгребные ямы и, по легенде, провалился в одну из них. – Л.А.). Я попал в кучу русских газет и чуть не задохнулся в этих ямах полицейского срама и инквизиторского гноя… Забавно видеть, как на вонючей поверхности этой помойной ямы всякие пчелы, черви, оводы и золотом шитые мухи поедают друг друга, особенно московские петербургских… Какой-нибудь экс-рак «Библиотеки для чтения», романист, аферист, драматист ставит на сцену новую русскую жизнь с подхалюзой точки зрения подьячего, не совсем вымывшего руки от… канцелярских чернил, делает шаржи на события, от которых еще до сих пор льются слезы, и чертит силуэты каких-то дураков в Лондоне, воображая, что это наши портреты… Взболтанная помойная яма».
«Колокол» с этой заметкой выходит 15 декабря 1863 года.
Сколько нужно времени, чтобы тайком провести в Россию из Дондона достаточное количество экземпляров и чтобы один из них попал в Москву, на Страстной бульвар, в редакцию «Русского вестника», в руки недавно принятого сюда заведующего отделом прозы? Две недели? Три?
Министру внутренних дел П.А.Валуеву. 10 января 1864 года.
«Милостивый Государь, Петр Александрович!
В изъявление своей глубокой признательности за Ваше благосклонное участие, которым Вам угодно было почтить мой роман «Взбаламученное море» при пропуске его цензурою, имею честь снова представить его Вашему вниманию уже в отдельном издании.
Независимо от сего прилагаю при сем еще экземпляр, который желал бы поднести Государю Императору. Конечно, достоинства моего труда слишком ничтожны, чтобы удостоиться этой высокой чести, но дело в том, что в нем, с возможною верностию, описано русское общество или, точнее сказать, его лживые и фальшивые стороны; а монархам ведать недостатки своего народа так же надлежит, как и его добродетели. Первые три части посвящены мною на то, чтобы изобразить почву, на которой в последнее время расцвела наша псевдореволюция. В какой мере все ничтожно, не народно и даже смешно было это, мною подробно и достоверно описано – и да исполнится сердце Государя милосердием к несчастным, которые, во всех своих действиях, скорей говорили фразы, чем делали какое-нибудь дело, – вот одна из главных целей, для которой я желал бы, чтобы Государь узнал мой труд.
Прося принять уверение в совершенном моем почтении и преданности, с коими имею честь быть
Вашего Высокопревосходительства покорнейшим слугою
– Алексей Писемский».
Еще из переписки с Валуевым:
«…Я надеюсь дать революционному направлению такой щелчок, после которого оно уж больше и не поднимется…»
Революционное направление поднялось.
Писемский – не поднялся.
Он прожил еще семнадцать лет в тихом переулке, между Поварской и Арбатом, в доме, купленном на щедрый катковский гонорар. Он написал еще четыре романа и с полдюжины пьес. Романы были опубликованы в малозаметных журналах, пьесы поставлены, но ничто не было по-настоящему замечено: Писемский вывалился из большой литературы.
Писемский умер в январе 1881 года.
Через неделю умер Достоевский, его ровесник.
Похороны Достоевского в Петербурге превратились в массовое народное шествие.
Писемского в Москве схоронили тихо; из крупных писателей его проводил один Островский; он был стар, кашлял и настолько обессилел, что от могилы его вели под руки.
Архив Писемского сгорел. Дом его снесли. Борисоглебский переулок, где он прожил последние годы жизни, уже при Советской власти переименовали в улицу Писемского.
Часть II. Ломавший
Повесть о Мельникове-Печерском
«…Петербургский чиновник… приказал затушить все свечи:
– Молитесь своей иконе в последний раз…
Когда были снесены кровли… мать Манефа с неразлучной Филагрией сели возле своих келий, но ни плача, ни рыданий… не было…»
«Корнями обвила, еретица!.. Не стерпело – зашиб: ударил маленько… Зачахла. Месяцев через восемь померла. Ха-ха-ха!..»
Где его собственный голос в хоре взаимоотлучений?
«И все-то друг друга обзывают еретиками…»
Это – из рассказа 1860 года.
Полностью это место звучит так: «…Поморцы хулят поповщину за попов, федосеевцы поморцев за браки, филипповцы федосеевцев за то, что не по уставу кладут поклоны, а бегуны сопелковские всех проклинают, кто в своем доме живет. И все-то друг друга обзывают еретиками, все-то чужому толку наносят укоры, все хвалят одну свою веру…»
Продолжая это размышление, надо признать, что сам Мельников как представитель никонианства обречен оказаться еретиком в глазах их всех: поповцев и беспоповцев, федосеевцев и филипповцев, бегунов и «домоседов»; да он не просто еретик, он прямо-таки «посланец дьявола»: гонитель, истязатель, «зоритель», являющийся обыскивать и ломать. И это еще не самое коварное: нагрянуть с ночным обыском, это еще не самое жестокое: вломиться в дом, подойти к постели роженицы и, со свечой в руке, другой рукой шарить у нее в постели в поисках «вредной литературы», так что видавшая виды мать молодой женщины подает потом жалобу министру и в сенат на экзекутора, явно превысившего свои полномочия. Куда страшнее, что экзекутор знает, где и как искать; ведь прежде, чем нагрянуть с облавой, он годами входит в доверие, и пьет чаи в раскольничьих семействах, и живо интересуется толками старообрядчества, и выясняет все тайны и тайники, и ведет богословские споры с идеологами, и смиренно учится у знатоков и книгочеев, и ходит за «своего» у того же купца Головастикова, в чей дом потом вламывается с погромом и чью едва разрешившуюся от бремени дочь сгоняет с постели.
Когда читаешь жалобу Авдотьи Петровны Головастиковой на то, как руководимые Мельниковым некрещеные будочники (в глазах староверки и это достаточно случайное обстоятельство становится святотатственно значимым) тайно перелезают через забор и, открою изнутри ворота, впускают внезапную облаву, как Мельников сгоняет всех домочадцев в кухню и запирает там, а сам роется в «узлах» и «щелях» и, найдя, забирает драгоценные рублевские иконы, – «каковая святыня, как бы для поругания ея, – жалуется Авдотья Петровна, – к прискорбно моему, чиновником Мельниковым отдана в руки евреев, которые с пренебрежением побросали иконы, как ничего не стоющие доски, в его сани», – когда это читаешь, кажется, что сюжет «Запечатленного ангела» за двадцать лет до лесковского рассказа Мельников разыгрывает в реальности, и именно – от лица полицейской власти. Светопреставление! Так кем же, каким же некающимся еретиком должен, в конце концов, казаться староверам всех толков сам Павел Иванович Мельников, чиновник для особых поручений при нижегородском военном губернаторе!