Три еретика
Шрифт:
Однако оный же чиновник, будучи наряжен от начальства выяснить и обрисовать полную картину раскола, вскорости подает отчет, в котором главную ответственность за ситуацию фактически с раскольников снимает, а возлагает – на ортодоксальную церковь! Которая бесчинием и святокупством отталкивает от себя массу староверов, предавая их во власть фанатиков и плутов от раскола! Духовное начальство, шокированное таким оборотом мнения, выносит относительно Павла Мельникова вердикт в библейском духе: было время, из Савла вышел Павел, а теперь из Павла выходит Савл…
Одних такие повороты ужасают, шругих озадачивают, третьих смешат. Еретик от охранительства в одном лице с еретиком от потряса-тельства! Павлу Ивановичу надолго выпадает быть такой двойной мишенью.
А ведь по характеру, по внутренним свойствам натуры это человек, далекий от всякого намека на еретичество. Сравнительно с ним куда естественней в этой роли тот
А что оказывается он то и дело в положении еретика, – так это и есть самая интересная тема, имеющая отношение не только к его литературной судьбе, но и, смею думать, к тому, что мы именуем русской психологической ситуацией.
Писать доносы… я не преувеличиваю: ехать со специальным полицейским поручением для тайного сбора материала… собрать материал и подать по начальству именно в качестве доноса: служебного, чистой воды фискального, функционально-розыскного, а потом этот же материал пустить в роман и удостоверить, к потрясению читающей публики, что приснопамятный донос на старообрядчество есть не что иное, как вечный литературный памятник старообрядчеству, – это ли не загадка? Это, простите мне все ту же библейскую ассоциацию, – это же Павел… Миллер, секретарь Бенкендорфа, еще один «подручный Савла», поставленный уничтожать крамольные пушкинские бумаги и… сохраняющий их из тайной любви к Пушкину!
Но не будем отвлекаться. Загадка Мельникова интересна и сама по себе. Загадка литератора, который пишет как-то между делом и вроде бы кое-как, под конец жизни берется, наконец, слепить накопленное в некую целостность, да и то не все успевает и уходит в могилу с репутацией литератора-этнографа, а сто лет спустя оказывается, что его «этнографические» опусы не только пережили время, но и превзошли в народной памяти труды его первостатейных литературных оппонентов. Загадка невольного еретичества и вольной ортодоксальности, взаимопереходящие друг в друга или взаимно морочащие друг друга?
Посмотрим…
1. Эпизод «из дорожных записок»
Павел Иванович Мельников незаметно втягивается в литературное дело. Он не считает себя прирожденным писателем. В то время, как другой чиновник, Писемский, сидя в костромской «глуши», трепещет при одной мысли о столичных редакторах и, отправив Погодину первую свою повесть, чувствует, что судьба его в единый час кардинальным образом решается, – чиновник Мельников, сидя в «глуши» нижегородской, к тому же самому 1852 году, когда и его первая серьезная вещь, «Красильниковы», идет в свет все в – том же погодинском «Москвитянине», уже более десяти лет, между делами, является прилежным автором и корреспондентом журнала. Его сфера – русская история и нижегородская жизнь: как сказали бы теперь, краеведение. К тридцати годам у него уже список публикаций и стопа брошюр. Дважды сам Белинский в «Отечественных записках» вставляет в перечни «замечательных трудов учено-беллетристического жанра» мельниковские работы по истории и этнографии Нижнего Новгорода. В это учено-беллетристическое писание Мельников включается так давно, так рано и так естественно, что никакого особенного «литературного» дебюта никто не замечает. Знакомство с редакторами журналов происходит не в столичных кабинетах, а в нижегородских кварталах и архивах, кои Мельников, окончивший университетский курс гимназический учитель, показывает приезжим литераторам: Панаеву, Некрасову, Погодину… Погодин, рьяный собиратель русских древностей, сразу отдает должное знатоку местных хранилищ, которого (а ему от роду чуть за двадцать) Археографическая Комиссия признает своим официальным корреспондентом и интересы которого простираются от Сассанидов до русского провинциального театра и от реляций польской войны 1773 года до Соликамских промыслов.
При всей видимой разбросанности этих интересов
14
Гены?… Судьба?… Отпрыск, одаренный историк и литератор, пошел служить по Министерству внутренних дел
Вообще-то Мельников мечтает об университете Московском. Родители удерживают: у Московского дурная репутация, там студенты бунтуют против начальства! «Маловская история» у всех на памяти: студент Герцен, выбрасывающий вослед изгнанному из аудитории профессору Малову его галоши! Нет, туда маменька не пускает. Так ведь и Казанский не из худших: эпоха Лобачевского и Зинина! Среди студентов – Доржи Банзаров и Василий Васильев, будущие знаменитые востоковеды. Пять лет учебы – и Казанский университет выковывает в Мельникове историка, причем с заметным уклоном к Востоку: буддизм, персы, магометанство – в некоторый ущерб новой европейской словесности.
Мельников кончает учение с блеском. Какая-то неприятность подкашивает его в самом начале открывшегося научного поприща, студенческая попойка или еще что-то в этом духе; ни сам Мельников, ни его биографы не вспоминают об этом эпизоде; современные исследователи (например, В.Соколова) склонны предполагать ту или иную форму оппозиции; для 1838 года любая форма оппозиции означает неблагонадежность и грозит тяжелыми последствиями. Так и выходит: вместо университетской карьеры предписывают Мельникову сделаться уездным учителем и от заграничной стажировки разворачивают в заштатный Шадринск, великодушно замененный, впрочем, уже по ходу следования, на менее заштатную Пермь, а еще год спустя – на родимый Нижний Новгород.
Тут-то и проявляется у Мельникова характер, соответствующий его природной одаренности: он с начальством в прения не вступает, а, оказавшись в пермской «ссылке» в роли учителя истории и статистики, в первые же каникулы едет путешествовать по губернии и составляет Дорожные записки, которые посылает в один из самых солидных санкт-петербургских журналов. И они там появляются в конце 1839 года.
Память у двадцатилетнего путешественника цепкая, глаз приметливый, рука легкая. Эта черта: легкость записи – довольно быстро составляет Мельникову славу умелого рассказчика. Вскоре в литературных домах, уже в Нижнем, вокруг него начинают устраивать аттракционы: в нескольких фразах предлагают «сюжет», и Мельников, две-три минуты подумав, принимается этот «сюжет» рассказывать во всех подробностях. Подробности его память хранит замечательно и выдает мигом. Гладкость речи, как устной, так и письменной, не составляет для него проблемы.
Проблему составляет – искусство композиции. Уже и зрелым литератором Мельников слаб именно в композиции, в вязке эпизодов, в построении целого. Но легкость писания, идущего как бы потоком, без затруднения в подробностях, остается чертой его как литератора до конца дней, о чем составятся даже легенды. В годы наивысшей славы своей, когда Россия читает роман «В лесах», – старик пишет продолжение его, роман «На горах» – пишет ночными «запоями»; закончив главу или кусок, он бросает перо и не возвращается к нему до тех пор, пока супруга Елена Андреевна не вырастает на пороге кабинета со словами: «Павел Иванович, деньги на исходе!» – после чего механизм вновь приходит в действие: словно бы «кран памяти» открывается, – и потоком, за неделю-другую пишется очередной кусок, «самотечный», насыщенный материалом, – но настолько «сырой», что требуется в дальнейшем сизифово перемарывание полудюжины корректур, чтобы придать ему законченность…