Три любви Марины Мнишек. Свет в темнице
Шрифт:
Потом примчался в город Коломну казацкий атаман Ванька Заруцкий со своим удалым станичным воинством и увез Марину с мальчиком. И с тех пор про нее в Коломне разные слухи ходили да небывальщины. Узнали горожане, что полонили Марину в Астрахани, назвали ворухой, а сына ее – воренком, а Заруцкого Ваньку, последнего царицыного заступника, в Москве на кол посадили.
Катилась по земле русской Смута… Бояре московские польского королевича Владислава на трон захотели: присягали ему, крест целовали. Поляки да литовцы озверели совсем – видно, кровь их братьев, в Москве при свержении первого Самозванца пролитая, им в голову крепко ударила. Как во хмелю они были, по русским городам да деревням рыскали, бесчинствовали, святые церкви и монастыри разоряли, людишек порубили да пожгли – без счета… Народ
Ванька Заруцкий со своими казаками донскими и запорожскими за Марию Юрьевну да за сынка ее стоял, а бояре в Москве все сговаривались да переговаривались, сговориться никак не могли. Нужен им был царь слабый да хилый, а еще лучше – увечный какой или вовсе слабоумный, чтобы сидел тихо да родовитым фамилиям не перечил. Вот и избрали они в цари молодого Михаила Федоровича Романова, сына митрополита Ростовского Филарета, в миру – Феодора Никитича, боярина Романова, которого в монахи при злодее Годунове насильно постригли. Думали, царь молодой, умом не больно острый – сидеть будет тихо, не пикнет! Царенок – одно слово! Впрочем, иные поговаривали, что царенок еще себя покажет, умом-то он смолоду прост, да сердцем горяч!
Привезли царицу Марию Юрьевну из Астрахани с воренком, сынком ее кудрявым, снова в Коломну, да уже не в палаты пышные, а в башню кремлевскую. Здесь ее пленницей и держали, а сына на Москву отвезли да там и убили. Однажды, когда Алена уже при Брусенском монастыре Успения Девы Марии жила, игуменья монастырская вызвала Алену к себе и спросила:
– Хочешь за ворухой ходить? В башне ее прибираться, еду ей носить?
– Почему я, матушка игуменья? – удивилась Алена.
– Знаю, девица, твой отец за Самозванца пострадал, стало быть, ты к ворухе сочувствие имеешь. Признавайся, имеешь?
– Имею… – опустив голову, покаянно призналась Алена.
– Вот и ходи к ней, коли жалеешь, – решила игуменья. – Кому ж еще? А мне докладывать будешь: что воруха говорит, о чем просит, что на уме у нее, не хочет ли сбежать?
– Откуда я, матушка игуменья, такие страсти узнаю?
– Слушай да примечай – вот мой сказ! Велено нам из Москвы кого из сестер или с послушания к ворухе приставить. Вот тебя и приставлю.
Игуменья властно взяла Алену за подбородок и пытливо заглянула ей в глаза. Алена поняла: матушка игуменья тоже втайне сочувствует пленнице и потому хочет приставить к ней друга, а не врага. Потому она матушке игуменье противиться не стала и в башню каждый день ходить стала. Только в разговоры с Мариной не вступала: боялась, что и у стен, тем паче у таких толстых, крепких да холодных, есть уши, и если она, Алена, на пленницу не донесет, другие радетели найдутся.
После казни отца и матушкиной нежданной смерти стала Аленка очень осторожной, хоть и девчонкой застали ее эти беды. Нрава смелого да горячего не потеряла, крепости духа не утратила, но жизни научилась. Поняла, затвердила накрепко: на Руси язык распускать не стоит, за каждым углом – доносчик! Поначалу она из дальнего, рязанского монастыря сбежать хотела – на волю вольную рвалась, а потом тамошняя матушка игуменья сироте втолковала, что в мир ей никак нельзя, что в миру ее погибель ждет – как дочь государева преступника.
– Так ведь в монахи Шуйского постригли, мне-то нынче беда какая? – не поверила Алена.
– Ваську-то окаянного в монахи постригли, это верно, – согласилась рязанская игуменья, – только ведь Самозванец – все едино Самозванец. И вдова его – воруха. А отец твой их, говорят, жалел.
– А вы, матушка игуменья, разве царицу Марию Юрьевну не жалеете? – усомнилась Алена. – В Рязани да в Коломне многие ее жалеют.
– Жалеют-то жалеют, только вслух не сказывают! – объяснила игуменья. – И ты молчи! И в мир ни ногой: живи при нас, чем тебе плохо? Мы тебя, сироту горемычную, жалеем, к постригу не принуждаем, вот ты и живи… Не беги в мир: в ссылке очнешься или в остроге.
Когда к власти пришел молодой царь Михаил Федорович Романов, Алена Литвинова вернулась в родную Коломну и жила послушницей при Брусенском монастыре Успения Девы Марии. Укрывалась за его стенами от страшной участи дочери государева преступника.
Коломенский воевода князь Приимков-Ростовский, прозванный Кутюк, был, в общем-то, не злым и не жестоким человеком, и если кого ему приходилось губить, как незадачливого Алениного родителя, то губил он по служебному долгу, без сердца и с душою сокрушенной. Однако имел он иной порок – был весьма жаден и прижимист. Тех денег, которые скудно отпускались из казны на содержание узницы, никто дальше окованного железом воеводского ларя и не видывал. Марину кормила из жалости игуменья Брусенского монастыря. Получив «на острожный хлеб ворухе» пару медяков, Алена выходила скупиться в город, на базар. Если на сдачу оставалась полушка [6] , девушка была не прочь побаловать и себя. Особенно нравились Аленке коломенские сладости: здешние посадские люди были великие мастера готовить их.
6
Полушка, или полденьги, самая мелкая денежная единица в Московском государстве XVII в., составляла 1/400 рубля.
Зайдет, бывало, Аленка в лавку к Грише Пастильникову, молодцу и красавцу, а он ей даром, за улыбку ее милую и личико нежное, в бумажку сладостей и завернет. Она их, не доходя до монастыря, тайком и съедает. Как ребенок ими тешится. А потом еще пальчики облизывает: уж больно в Коломне сладости хороши!
Гриша Пастильников, коломенский посадский человек
В лавке у Пастильникова было словно в сказке волшебной. Всюду коробы деревянные, резные, а в них, на тряпицах цветных, затейливых, пастила выложена. Брусничная, малиновая, медовая, ореховая, сливовая, ну и, конечно, всем пастилам голова – яблочная! Жил Пастильников при лавке – в небольших, но чистых хоромах. Пахло там деревом свежим, яблоками и напитками разными сладкими. А сад у Гриши большущий был – почитай, два десятка яблонь, антоновка да титовка, высокие, красивые, с тугими, душистыми яблочками. Весной да летом сиживала Аленка под этими яблонями на скамеечке, с Григорием. Он ей рассказывал, как пастила делается, да так сладко да гладко говорил, что заслушаться можно было. Готовил Григорий пастилу из антоновских яблок и меда. Иногда и титовские яблочки в дело пускал. Для крепости и цвету добавлял мед с яичным желтком. И конечно, ягоды всякие… Такую пастилу в Москву, в палаты царские, отослать – не стыдно будет!
Гриша был третьим, самым младшим сыном в семье. Мать Гриши была знатная пастильница, все сладкие секреты знала и младшему открыла. Отец-то смолоду тоже пастильничал, а как малость денег скопил – бросил у печи с противнем да с квашней возиться, торговлишку открыл. Сперва коробейничал, затем лавчонкой обзавелся. Товар брал любой – умел угадать спрос и неизменно продать с выгодой. В Смуту большие деньги пошли к нему в руки… Какого только войска не повидала тогда Коломна, и всякому надобен был и корм для коней, и хлеб для людей, и деготь для колес, и много всякой разности. Со всеми Пастильников-старший дела вел, ни ляхами, ни разбойниками не брезговал. Хитер был Гришин родитель, всем умел быть необходим, потому никто и не тронул его, на купеческую момону не позарился.
Когда прогнали ляхов из Москвы и установился наконец на престоле законный государь Михаил Феодорович, перебрался отец Гриши в златоглавую столицу, носившую еще на себе страшные язвы да увечья битв и пожарищ. Восстанавливалась Престольная… На большом строительстве, вестимо, первыми не стены встают, а богатые барыши подрядчиков поднимаются! Проезжие люди сказывали – обжился в Москве коломенский торговый человек Пастильников, в боярские палаты вхож стал, уж и терем себе построил, и вроде как новую семью завел – живет во грехе с некой молодой вдовою, писаной красавицей… И то верно, зачем успешному да смелому мужу, в коем велика еще сила, старая венчанная жена?