Три приоткрытые двери. Исторические зарисовки
Шрифт:
– Ложь, не ложь, а чиниться я всё одно не буду. Денщик мой тебя «сиятельством» доложил, от усердия аж пОтом покрылся. А какой ты, Сергей Петрович, князь, а? Ссыльно-каторжный! Выселенный! Ты по статусу своему сам ему бы должен кофеи в фарфоре подавать.
– Ну, это ты уж…
Трубецкой снова поморщился, но тему поспешил сменить.
– Что ж ты, Сергей Григорьич, не спросишь, зачем я к тебе?
– А чего спрашивать? – старик потёр обоими руками колени, словно разлаживал на них брючное сукно, и повторил: – Чего спрашивать-то? Приехал и приехал… Я вон тоже к Пущину ехать хотел, да по холоду остерёгся… Привычка, брат… То, думаю, век бы не видал никого, а время пройдёт, посижу, посижу, подумаю –
Трубецкой мелко и часто закашлял, прикрываясь морщинистой рукой с длинными пальцами, будто прикрученными на шарнирах к сухой, истыканной пигментными пятнами ладони. Потом вытащил носовой платок из кармана длинного пальто, которое так и не снял в холодноватой комнате, и деликатно обтёр узкие губы. Его опущенное лошадиное лицо в густых и длинных, как борода, бакенбардах оставалось бесстрастным, но голос дрогнул, когда он попытался ответить с максимальной безликостью:
– Свои дома мы давно потеряли. А новые в Иркутске так и остались… Дома, да могилы.
Балбес «денщик» принёс кофе с такой важностью, словно обслуживал царский приём. Подчёркнуто уважительно поклонился Трубецкому, осведомился, не желают ли их сиятельства чего-нибудь ещё – есть кулебяка, утром испечённая, грибочки и клюква прошлогоднего сбору, и творожник аглицкий вот-вот подоспеет. И был счастлив услышать, что гость не отказался бы от кусочка кулебяки. Почтительно принял снятое, наконец, пальто и, обнимая его, словно танцор барышню, упорхнул в кухню.
Разговор тёк неспешно.
Вернувшийся из ссылки в пятьдесят шестом, декабрист Сергей Петрович Трубецкой жил в Киеве у замужней дочери, новых знакомств не заводя, но и старых особенно не восстанавливая. Жизнь была почти прожита и оказалась столь причудлива, что требовала подвести итоги. Поэтому, не столько тоскуя, сколько коротая дни в ожидании встречи в ином мире с дорогой, ушедшей ещё в Иркутске, супругой Катериной Ивановной, Трубецкой часто предавался любимому занятию уединённой старости – он вспоминал. И процесс этот казался ему похожим на поедание какого-то сочного, невероятно вкусного фрукта с огромной червоточиной внутри. Причём, червоточина эта не делила воспоминания на «до» и «после», а была где-то внутри всего! Сергей Петрович с удовольствием «объедал» свой «фрукт» по краю, но, когда доходил до чёрной, горькой сердцевины, начинал страшно волноваться и дальше запрещал себе думать. Но именно в такие моменты перед глазами назойливо поднималось заиндевевшее по краям окно Сената, в которое хорошо было видно мятежное каре на площади – солдаты, весело.., ещё весело притоптывающие на морозце и растерянные жандармы, словно вмёрзшие в углы площади, совершенно бесполезные со своей властью что-либо запрещать, пресекать… А потом, сквозь это видение, раздвигая в стороны все милые, залитые солнцем итальянские рандеву и тихие сибирские вечера под клавикорды, непременно лезло наружу то страшное, не забываемое никак, сомнение!
– Я, собственно, не только к тебе, Сергей Григорьевич, я и на могилу к Александру Христофоровичу приехал, – присматриваясь к пирогу сказал Трубецкой.
И деликатно придерживая вилкой, принялся отпиливать кусочек со стороны, которая была прожарена не так сильно, как другая.
– Да я уж понял, – покивал Волконский. – Сам сегодня ходил к нему с утра. Кабы знал, что приедешь – дождался бы, а теперь только завтра пойдём.
Бывшие князья куснули от своих кусков пирога и зажевали медленно и осторожно.
– У нас тут днями бал будет, – не дожевав до конца сказал Волконский – Не желаете ли, князюшка, ради такого случая задержаться у нас?
И причавкнул не без удовольствия.
Трубецкой снова поморщился, только теперь
– Благодарствую за приглашение, Сергей Григорьевич. В незнакомых обществах как-то неловок стал. Да и что нам теперь делать-то на балах?
Волконский пожал плечами.
– А в других местах, что нам делать?
Трубецкой опустил глаза. Из памяти снова выплыло то окно – тронутое морозцем, всё, словно в мелких, острых иголках-штрихах. А за ним размытые, и от этого какие-то обобщённые в полную безликость, ряды солдат.
Тогда везде дело находилось. И каждое казалось неотложным, обязательным к исполнению и своим! Даже молодая, успешная жизнь была не настолько важна и будто бы не своя – только ДЕЛО! То самое, которое эту молодую жизнь вытребовало в жертву и перемололо в воспоминания… Воспоминания жестокие и злые, спрессовавшиеся в ту самую червоточину, которая потом обросла новым, вкусным, но уже с горечью…
Тринадцатого вечером, к ним с Катиш на Галерную вдруг приехал тесть – человек добродушный, полный, седоволосый, с брюшком и гигантским французским носом, изрядно простуженным. Этот нос без конца погружался в носовой платок, способный послужить скатертью для небольшого столика, и краснел раз от раза всё сильнее. Тесть охал, вздыхал и на все укоризненные слова Катиш о том, что выезжать в мороз с этаким здоровьем не следовало, отвечал только досадными взмахами этой скатёрки.
– Тревожно, Серж, – прошептал он, когда Катиш оставила их наедине. – Наверное, со времён проклятых термидоров развился во мне какой-то инстинкт. И не хочу, а чувствую – революцию чувствую, будь она проклята! Вы не представляете, князь, как ужасно отчаянное бессилие, которое приходит к вам с осознанием того, что в любой момент, прямо вот сюда, в этот тихий мирок вашей семьи, вашего рода Лавалей – заметьте, древнего, имеющего не просто историю, а Историю – в эту святая святых может войти хамоватое, немытое отребье – а только такие и делают революсьон – взять, что ему понравится, сломать, разбить, что не понравится, и просто так, просто потому, что им захотелось, веселья ради, убить и тебя, и твоих родителей! Либерте, эгалите… Эта зараза прицепилась и к вам когда-то, Серж, я прав, да? Вы все, молодые и пылкие вернулись из Парижского похода.., м-ммм, как это у вас говорится – «без царя в голове»! И то, что сейчас происходит, есть прямое тому следствие!
– А что происходит? – отводя глаза спросил Серж.
– Да полноте Вам!
Тесть даже высморкался с обидой.
– Один царь умер, другой, в последний момент отрёкся!. И это в стране, где, не то что генералы – флигель-адъютанты в Наполеоны глядят!
Он посмотрел с печалью. Вздохнул.
– О ваших тайных обществах, Серж, судачат все, кому не лень! Даже имена называют… Но, скажите мне, ради чего всё это?! Либерте? Эгалите? Но кому?! С кем?! Как вы их зовёте? Чернь? Однако, послушайте человека, который уже видел, как всё это происходит, и к чему приводит. Чернь – это не статус, не социальное положение! Чернь – это образ мыслей!
– Зачем Вы мне всё это говорите?
– Боюсь. Затем и говорю. Хорошего правительства никогда не бывает! Всякий, получивший власть, обязательно становится плох, даже если встречали его с лавровыми венками и пальмовыми листьями. Но тот, кто получил эту власть по праву рождения всегда лучше того, кто сменит его через кровь и ужас революции. И, знаете почему? Потому что террор – единственный способ узурпатора отвлечь подданных от желания сменить и его!
Каре за окном Сената колышется, дышит. Солдатские головы вертятся в разные стороны и их безликость дробится на оскаленные, хохочущие в азарте рты, на рты, бессмысленно орущие «Конституцию на власть!» и всё! Другого ничего не видно…