Чтение онлайн

на главную

Жанры

Шрифт:

Франческа, вот я и в Грименце.

Уехал летом, приехал в зиму. В первый день все было покрыто снегом: и крыши, и цветы, и ели, и столики уличного кафе. Здесь говорят, что в сентябре снег редкость. Говорили это, словно извиняясь, а я радовался, украдкой лепил снежки и все не знал, в кого бы швырнуть.

Вдруг солнце – и все в одночасье растаяло, белыми остались лишь где-то наверху, парусами, вершины валлийских гор. Ветер дует в эти паруса, и Валь Д’Аннивьер со всеми деревеньками, водопадами, стадами, церквушками и моей пуговицей, отскочившей с куртки, когда присел завязать шнурок, плывет куда-то под ослепительным, легким, полудетским небом.

Живу в маленькой гостиничке, где хозяин, усатый валлиец, депутат, между прочим, их парламента, каждый вечер в ресторане играет на аккордеоне, думая усладить слух своих немногочисленных гостей. Вчера вечером все быстро разбежались – и я тоже, – он остался в обеденной зале один на один с какой-то старой дамой. Кажется, они оба жалели друг друга, и оттого она не уходила, а он не переставал играть.

Ходил гулять в деревню. Дома здесь совсем как в России – деревянные срубы, и даже крыши покрыты дранкой. И стоят эти избушки не на фундаменте, а на курьих ножках: на нескольких поставленных на попа чурках. На них лежат круглые плоские камни, что-то вроде кухонных досок каких-нибудь неандертальцев, некогда обитавших в здешних долинах, и уже на эти каменные плошки ставится сруб. Так приятно трогать рукой это дерево – черное, высушенное столетиями, прожитое поколениями. И всюду цветы. Прут из каждого окна. Дома обмотаны купами гераней, как шарфами.

Вчера пошел дорожкой по направлению на Сент-Жан, соседнюю деревню в сторону Сьерра. Долина медленно разворачивалась, с каждым шагом открывались новые белые вершины. Ле Диаблон удивленно застыл, сдвинув на затылок свою снежную кепку. Прямо напротив расселась Туртемань, раскисла на солнце, прикрыла голову носовым платком. А если пройти еще дальше, то справа откроется и пирамида Зинальротхорна, а слева, плечом к плечу, шеренга гор, поднимающихся по другую сторону долины Роны.

Отвертел себе всю шею.

Дорожка шла по самому обрыву. Внизу, где-то совсем далеко, домики, как из игрушечной витрины, юркий серпантин с редким клопом-автомобилем. Ограда – чтобы, не дай Бог, турист не свалился – прочная, не из дощечек, а из бревен. И бревна не сбиты каким-нибудь гвоздиком, а прикручены к стальным стоякам болтами толщиной в три моих пальца. И даже паук, кажется, свил свою паутину между этими бревнами не из слюнек, а из мотка сверкающей на солнце стальной проволоки.

Иногда раздавался какой-то странный звук, будто кто-то втягивает в себя воздух сквозь зубы. Подумал даже, может, здесь змеи или еще какая-нибудь нечисть, а потом смотрю – это кузнечики. Даже кузнечики у них величиной с прищепку. Прямо из-под ног подскакивает щелчком в воздух и вдруг начинает кувыркаться, возомнив себя летуном, верещит крылышками, планирует в траву. А ноги у них почему-то красного цвета.

Над самым обрывом высокий деревянный крест. Тоже прочный, основательный, вечный. И под ним скамейка. Сел и сидел там над пропастью, пока не замерз. И все кто-то втягивал за спиной воздух сквозь зубы.

А сегодня с утра – туман. Особенный, горный, живой.

Никуда не пошел после утреннего кофе. Сел в кресло на застекленной террасе и читал. Взял с собой Сержа Лифаря. То смотрю в слепое, будто занавешенное снаружи окно, то в книгу.

Читаю:

«Ушел последний большевик – и Киев сотрясся от страшной канонады: это знаменитый матрос Полупанов оставлял по себе «память» Киеву, пустив в него несколько тяжелых снарядов. Этот прощальный привет разрушил несколько зданий, сильно повредил городскую Думу, древнюю Десятинную церковь и стоил сотни ничем неповинных жизней».

Поднимаю глаза – а туман вдруг завился барашками и двинулся мимо моего окна куда-то в гору, в сторону Муари. А сверху вдруг пробилось солнце и позолотило барашкам спинки.

«Ночью, когда Киев был уже очищен красными, – читаю дальше, – ко мне прибежал мой гимназический товарищ и разбудил меня:

– Вставай, Лифарь, идем скорей в Чека спасать Шульгина, если еще не поздно.

Мы скорей побежали, но уже опоздали: наш гимназист-однокашник, сын известного журналиста В. В. Шульгина, погиб в той кровавой гекатомбе, которую наспех учинили перед своим бегством чекисты.

Вбежав в покинутый застенок, мы увидели только изуродованные и еще теплые трупы – одни как попало брошенные, другие как попало зарытые. Но было нечто гораздо страшнее трупов: стены, забрызганные еще влажными мозгами, целые ковры густой крови на бетонном полу с устроенными стоками для крови… Живые, пришедшие в это страшное место искать мертвых родных и друзей, бродили по комнатам. Таких рыданий, таких истерик, таких воплей я никогда не слышал и, верю этому, никогда не услышу…»

Смотрю, а туман уже сползает обратно, снова слепой, плотный, и только слышен рожок почтового автобуса, подбирающегося из Виссуа. Еще шарканье горничной в коридоре. Заглянула с озабоченным лицом, но, увидев меня, тут же заученно просияла:

– Désirez vous quelque chose, monsieur?

– Non, merci, c’est très gentil [46] .

«В воздухе стоял радостный, возбужденный гул:

– Идут… Идут… Вступают… Уже у Цепного моста!..

Днепр. Оранжевый диск августовского солнца поднялся за горизонтом, и в лучах его показался сурового вида всадник – генерал Штакельберг, за ним штаб, а еще позади – большая конная группа.

В первый момент встречи толпа не проявила большого энтузиазма: слишком все измучились, исстрадались, слишком упали долго напрягавшиеся нервы, и не успело еще дойти до сознания, что это реальность, что вправду, действительно пришли избавители.

Я смотрел на генерала Штакельберга и видел, как он хмурился, принимая эту угнетенную пришибленность за холодное безразличие.

Но вот встреча нескольких знакомых офицеров, несколько радостных восклицаний, и лед растаял.

Вниманием Штакельберга и его штаба особенно завладели мы, гимназисты, юный Киев. Как-то вдруг вышло, что всадники расхватали гимназистов, и они очутились на крупах лошадей, сзади нарядных полковников и капитанов. Адъютант генерала Штакельберга сильным и ловким движением подхватил меня, таким же сильным и ловким броском я поддался вверх, и я уже вместе с ним на коне. Так мы въехали в Киев.

Восторги, доходившие до какой-то болезненной экзальтации, превзошли все мои ожидания. Старые крестьяне бросались на мостовую, чтобы генерал Штакельберг проехал по их телам. Матери высоко поднимали своих детей – совсем как при въезде Христа в Иерусалим. Девушки забрасывали нас цветами; более экспансивные прорывались вплотную к всадникам и целовали их запыленные сапоги».

Снова смотрю на туман, а он уже успел изорвать себя в клочки, вдруг в дыру заглянула какая-то ветка.

А потом пополз вертикально наверх, как занавес. И снова стало прожигать это полотно то там, то здесь солнце.

Вот сидел и думал о том, что есть какая-то удивительная связь между тем августом в Киеве и этим сентябрем в Валле.

Между тем почти еще живым ковром на бетонном полу со стоком и вот этим золоченым туманом.

Между матросом Полупановым и вот этим рожком почтового автобуса, отправляющегося обратно в Виссуа.

Между тем пятнадцатилетним мальчиком, гарцующем на крупе давно умершей лошади, и вчерашней паутиной, толстой, прочной, сделанной, как все здесь, на века.

А потом, Франческа, стал вспоминать наше с тобой московское житье-бытье.

Помнишь нашу коммуналку на Чехова? Впрочем, имя тогда у улицы отняли и отдали казино, что открыли в магазине напротив.

Прямо за окном – наш с тобой храм. Рождества Богородицы в Путинках. За ним открывается угол «России», сквер с фонтаном, памятник Пушкину.

Когда-то в этой церкви был филиал циркового училища. Не знаю, что они там устроили, репетиционную базу, что ли, но внутри часто оставляли собак, и они выли ночами.

Еще, сколько себя помню, у входа в храм, на троллейбусной остановке, всегда стояла выжившая из ума горбатая старуха, вечно крестившаяся на купола. И сама какая-то вечная – даже до тебя дожила, помнишь ее? Один раз ты хотела сказать, что она горбатая, и сказала:

– Я все время вижу здесь эту горбушку…

Так мы после этого и стали ее называть: старушка-горбушка.

Иногда у тебя получались смешные слова, хотя с твоим русским никто не хотел верить, что ты вообще с другой планеты. Может быть, чуть выдавал акцент. Тебя спрашивали:

– Ты, дочка, из Прибалтики?

И ты, уже зная, что к чему, кивала головой, мол, да, из Прибалтики.

Многие искренне не понимали, зачем ты живешь в этой стране – не как иностранка, а как мы.

Тебя спрашивали, к кому ни придешь, почему ты выбрала славистику, и ты, чтобы отстали, заученно повторяла про Достоевского, а мне рассказала про палехскую шкатулку, которую тебе привез когда-то в детстве из России отец, исходивший все горы мира геолог.

Твое тегеранское детство: раскаленный пыльный город, немецкая школа при посольстве, поголовная влюбленность школьниц в шаха. Для меня все это слишком солнечно, сказочно, непредставимо. А для тебя, наверно, таким же непредставимым и сказочным казался мир на той шкатулке. Что там было? Наверняка тройка-птица с гривастыми конями-баранками, у которых вместо ног шпильки? Терем-теремок с Царевной-лягушкой? Иван-дурак, что общипывает жар-птицу? Ты хранила там наверняка какие-нибудь детские драгоценности: камушки, перышки, бусинки.

Шкатулка пропала, когда вы бежали от Хомейни.

Потом Катманду, Цюрих, Лондон, Прага и вот – улица Чехова с нашей церковью за окном.

Еще до тебя цирковое училище выехало, а храм вернули патриархии. Долго ремонтировали, красили, вешали колокола. Звонница прямо напротив нашего окна, метров пять, не больше.

Когда в первый раз колокола зазвонили, даже Матвей Андреевич постучался, заглянул посмотреть. Он тогда уже ушел из школы и занимался дома с учениками – русский, литература, подготовка к сочинению. Часто приходили родители, даже за взрослыми девицами – боялись отпускать их одних на улицу, когда стемнеет. Мамаши в мохеровых вязаных шапках, в сапогах с расстегнутыми – чтобы ноги не прели – молниями сидели в коридоре. Прямо напротив уборной. Захочешь зайти – обязательно кто-нибудь у двери сидит.

И вот колокола впервые через столько десятилетий загудели, и все пришли в мою комнату, которая потом стала нашей с тобой: Матвей Андреевич, его ученица, страдавшая ожирением, ее такая же мамаша – обе проходили в дверь, развернувшись боком и шаркнув по паркету, как в каком-то танце. Все стояли у окна, слушали звон и смотрели, как краснощекая девушка в телогрейке, закутанная в черный платок, синими на морозе пальцами дергала за веревки. Девушка-звонарь увидела нас и улыбнулась, махнула рукой.

Женщина рядом со мной перекрестилась. Зашмыгала носом. Потом ее дочка пошла дальше заниматься – снова с разворотом и шарком, – а она вернулась на свой стул в коридоре у двери уборной, стала вытирать платком нос и глаза и убеждать кого-то шепотом:

– Ну вот, слава Богу! Теперь все хорошо будет.

Другое окно выходило во двор, на зады военной типографии. Днем все время стучали машины. Но к этому шуму привыкаешь и замечаешь только вечером – его отсутствие.

Много лет назад – я еще не закончил школу, мы с мамой только сюда переехали – в типографии ремонтировали крышу солдаты-калмыки из стройбата. Они отдирали листы кровли и с размаха бросали вниз. Листы разлетались медленно, кружили, кувыркались, порхали. Затем с затяжным гулким громыханием ударялись об асфальт, будто гремел подсадной гром. Калмыки бегали по стропилам, как по лесенке. Я готовился к выпускным экзаменам и сидел у окна над учебником физики, в котором не мог прочитать ни строчки. Калмыки кричали что-то друг другу и, похоже, ссорились. И тут я увидел, как один из них, швырнув свой лист, поскользнулся и потерял равновесие. Вскрикнув, нырнул вниз. Он пролетел четыре типографских этажа и упал на асфальт со звуком, будто у насекомого хрустнул хитиновый покров.

И потом только, через несколько мгновений, отлетев в другой конец двора, громыхнуло брошенное им железо. Физику я, кстати, сдал с грехом пополам – пожалели, не меня, конечно, а маму.

Еще в том окне были видны крыши, уходившие к Самотеке. Вдалеке над крышами поднимался лозунг в две строки. Вечерами между строк читался закат. Потом лозунг сменила реклама в те же две строки с закатом.

Впритык к нашему дому с другой стороны – Ленком. В семидесятые этот театр почему-то очень любили. Два раза в месяц была предварительная продажа билетов. Очередь занимали накануне, писали списки, отмечались, простаивали всю ночь, устраивали чуть ли не каждый час перекличку. Причем все это зазря, потому что за полчаса до открытия касс приходили одни и те же молодые люди со своими списками. Почти каждый раз доходило до драк, наряд милиции был всегда наготове, но милиционеры тоже что-то имели с этих билетов, и справедливость не торжествовала. Это не мешало людям, больным любовью к прекрасному, снова и снова приходить сюда, чтобы отмечаться в ночных перекличках, несмотря на непогоду или мороз.

Я тоже ходил в этот театр. Но не по билетам. У нас на лестничной клетке, помнишь, люк на чердак. С чердака нужно было вылезти на крышу. Наш дом и Ленком не соприкасаются, между ними провал, может, в метр шириной, и в одном месте крыши так сходятся под углом друг к другу, что можно перешагнуть. Дальше через слуховое окно – на чердак театра, а оттуда уже целых две двери вели за кулисы. Спускаешься по одной из бесконечных лестниц в самый низ и оказываешься в фойе. А там как повезет – садишься на свободные места. Прогонят – так прогонят. Я водил через крышу в театр своих друзей. И одну девушку, у которой была длинная рыжая коса. Там, на крыше, она обматывалась косой, как шарфом, чтобы не мешалась.

На тех, кто приходил два раза в месяц на ночные переклички, я смотрел свысока. Мне было семнадцать лет, Франческа.

Ночевали они все в нашем подъезде. Помню, утром после предварительной продажи в Ленкоме выходишь из квартиры – сшибает с ног всеутробный дух. Вызываешь лифт – там куча, а то и две – стыдливо прикрыты газеткой. Спускаешься по лестнице, по косым солнечным дорожкам – везде следы ночного бивака: бутылки, колбасные обрезки, блевота. Впрочем, что я тебе рассказываю про наш подъезд! К твоему времени там, правда, на третьем этаже квартиру купила какая-то фирма и сделала ремонт – бронированная дверь внизу, заморский кафель до третьего этажа. Но все это, конечно, продержалось недолго. Замок выбили ломом, штукатурка после протечки вздыбилась и отвалилась, плитки растрескались и отлетели, лампочка у нас в подъезде вовсе – не жилец.

Помнишь нашего бомжа, устроившего себе логово на площадке за лифтом? Ты с ним даже, кажется, подружилась, подкармливала его, хотя в квартиру и не пускала – такая от него шла вонь. Как же его звали, Леха, что ли? Он все вешал тебе лапшу на уши, что будто бы воевал в Абхазии, потом в Чечне, был комиссован, а сам он из Таджикистана, и там его родных всех таджики вырезали – не успели бежать. Врал все, конечно, чтобы тебя разжалобить. А может, и не врал, кто их разберет. Все смешалось и стало вдруг непонятно, что вранье, а что правда, что война, а что не война, что дом, а что не дом.

Помнишь ту ночь, когда мы проснулись от криков на лестничной площадке? Вечером накануне я встретил тебя, и, когда вошли в темный подъезд – ты с горящей зажигалкой, я с фонариком, – там, за лифтом, у Лехи, горел свет и слышались какие-то пьяные голоса: наш бомж принимал гостей. Когда-то я увидел, что он жжет свечку, и дал ему свой старый китайский фонарик – а то спалит еще дом. И вот мы тем вечером поднимались к себе и видели за лифтом: свет фонарика из моего детства и бомжовый праздник.

А среди ночи – из-за двери шум, крики. Ты все порывалась выйти, я тебя удерживал.

Когда стихло, вышел с фонариком. Захожу за лифт, смотрю, Леха лежит один. Уткнулся головой в ворох газет и тряпья. Позвал его. Молчание.

Позвонил в милицию. Дежурная недовольно бросила:

– Да что звонить-то по сто раз, ей-богу! Уже выехали…

Наверно, соседи из квартиры напротив позвонили.

Леху зарезали. Все лицо было изуродовано осколками от трехлитровой банки. Я говорил тебе:

– Не надо, не выходи!

Но ты вышла и смотрела, набросив шубу на ночную рубашку, как его выносили.

Ты тогда ушла из фирмы Дэвида и преподавала английский на каких-то частных курсах на Кутузовском. И хорошо сделала, что ушла. Ему и нужна была такая, как ты, чтобы никому не пришло в голову, что он проходимец, хоть и выглядит как сенатор своего конгресса. Собирался открыть киоски во всех дорогих московских отелях, чтобы продавать копии старых русских украшений из Исторического музея. А потом оказалось, что он просто купил в хранении людей и вывозил с собой оригиналы как копии. И название у фирмы соответствующее – Rusart. И на бланке – луковки с крестами.

Из твоих коллег по курсам помню Дженифер, которая служила до России в американской армии, и Дэна, огромного негра, который, перепробовав женщин всех континентов, остановился на Ярославнах. Дэна пару раз били на улицах и в дискотеках, но уезжать он не собирался. Он сказал мне:

– You know, Mike, I like it here. They all want to marry me [47] .

Это было у Дженифер, когда та пригласила нас к себе на день рождения, еще летом. Она снимала однокомнатную квартиру у «Молодежного». На телевизоре стояла фотография бравого очкастого Джи-Ай. Ты говорила мне, что у Дженифер была трагическая любовь, и я понял, что это тот самый. В открытое окно поднимался до третьего этажа запах летней помойки. Дженифер сказала:

– Ничего, к зиме все замерзает.

На тот день рождения собралось много каких-то непонятных людей. Мат мешался с французским, английским, испанским. Устроившись на подоконнике, мы с Дэном пили принесенную мной водку и закусывали солеными орешками, единственным приготовленным для гостей угощением, и он мне рассказывал о своей несчастной любви, после которой и решил поехать в Россию. Так вот для чего, подумал я, грызя орешки, нужна человечеству эта страна – должно же быть где-то на свете место, куда приезжают залечивать разбитые сердца. У Дэна была ссадина на лбу и заплывший глаз. У негров, оказывается, от синяка кожа розовеет.

Твои курсы заканчивались поздно, и я, проснувшись, ходил тебя встречать к метро. Отбарабанив шесть уроков в школе и набегавшись по частным ученикам, я приходил домой и валился спать. Потом, очнувшись часов в девять вечера, лежал в темной комнате, постепенно приходя в себя. Прислушивался. На полу будильник – резонирует паркет. За стеной бубнит Матвей Андреевич – что-то о Чацком. В коридоре вздохи, зевота, шорох газетных страниц – родительница. В подъезде чугунный удар – дверь лифта. Во дворе соседка снизу, библиотекарша, работает в нашем же доме в библиотеке на втором этаже, гуляет с собакой, зовет:

– Аста! Аста! Ко мне! Куда пошла, засранка! Ко мне!

С Пушки доносятся гудки машин. В книжном шкафу дрожат стекла – прошел поезд метро.

Вставал и шел тебя встречать.

В подземном переходе на «Чеховской», где я тебя ждал напротив дверей в метро, откуда шел теплый воздух, всегда кто-то играл или пел. Одно время пела дама в каракулевой шубе, похожей на бурку, и размахивала правой рукой, будто шашкой. Левую руку она вытягивала вперед, в кулаке был зажат полиэтиленовый мешочек, куда ей иногда бросали мятые рубли. Она пела оперные арии из Верди, Беллини, Доницетти.

Мы приходили домой, и пока ты переодевалась и накрывала на стол, я быстро что-то стряпал – сосиски или омлет. Садились ужинать и включали телевизор, чтобы смотреть новости – шла чеченская война.

Сколько себя помню, и у нас в семье в детстве, и те десять лет, что прожил со Светой, и вот теперь с тобой – всю жизнь ужинали перед телевизором, и всегда показывали войну. Изменилось в общем-то немного – просто художественные кадры стали снимать как документальные, а документальные как художественные.

Матери, прижав платки к носу, ходили по длинной большой палатке, в которой рядами лежало что-то обугленное, отыскивали там свое, и я спрашивал тебя:

– Намазать еще бутерброд?

Ты говорила:

– Я ничего не понимаю!

Показывали отрезанные головы.

Я объяснял:

– Они защищают свою родину.

– Но что там делают русские? Зачем они бомбят этот город?

– Я же объясняю, Франческа, они защищают свою родину.

В метро тогда везде были патрули – боялись, что чеченцы станут взрывать бомбы. Но взрывов все не было. Помню разговор об этом на эскалаторе – кто-то сказал:

– И чего ждут? Я бы давно все тут умудохал!

Ночные крики убиваемого Лехи, калмык с хитиновым хрустом, межстрочный закат, отрезанные головы на ужин – все это были наши приобретения, наши богатства, которыми мы делились друг с другом. Ты приходила и говорила:

– В метро в вагоне по полу ползал мальчик – засунул согнутую коленку в штанину, будто он безногий. Сойдет это для коллекции?

Я говорил:

– Сойдет.

Или, помнишь, ты рассказала, как внизу, у нас на Чехова, один человек, разумеется, пьяный, бросался на середину улицы навстречу машинам, разбросав руки, рвал на себе рубашку и кричал:

– Дави, сука! Дави!

Машины гудели, пытались его объехать. Из иномарки кто-то выскочил, дал ему несколько раз по морде, отшвырнул на тротуар. Пьяный, полежав, поднялся и снова стал бросаться с кулаками на машины:

– Дави, сука! Дави!

Ты спросила:

– А это сойдет?

Конечно, сойдет, Франческа, это ведь такая коллекция, что все сойдет.

А знаешь, кстати, с чего началось?

Когда-то очень давно, а точно сказать, будучи учеником третьего класса, я написал роман. Ни с того ни с сего. Сел и написал. Три школьные страницы.

Написал и стал ждать с нетерпением, когда вернется вечером мама. Очевидно, школьник, только что принятый в пионеры, предполагал услышать от своего первого читателя восторги и похвалу. Ведь хвалили же за подметенный пол или за старательно сведенный с журнала «Техника – молодежи» танк. А тут роман!

И вот миг настал. Мама взяла в руки тетрадку с радостной улыбкой ожидания, но по мере чтения лицо ее хмурилось. Дочитала и сказала строгим голосом, за который ее боялись в школе:

– Нужно писать только о том, что знаешь и понимаешь!

Роман был о муже и жене, которые все время ссорятся и собираются разводиться через суд. Школьник-романист не то чтобы обиделся на маму, но решил, что где-то на свете есть другая, высшая правда, вернее, верил, что должна быть – и тайком послал тетрадку в «Пионерскую правду», на которую подписали весь класс.

Каждое утро школьник бежал к почтовым ящикам в подъезде матвеевской многоэтажки, черным, облупленным от бесчисленных поджогов и исцарапанным Бог знает какими надписями, но ответа не было. Наконец через два месяца в ящике обнаружился нездешний конверт – официальный, торжественный.

Поделиться:
Популярные книги

Безымянный раб [Другая редакция]

Зыков Виталий Валерьевич
1. Дорога домой
Фантастика:
боевая фантастика
9.41
рейтинг книги
Безымянный раб [Другая редакция]

Измена. Свадьба дракона

Белова Екатерина
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
эро литература
5.00
рейтинг книги
Измена. Свадьба дракона

Не грози Дубровскому! Том VIII

Панарин Антон
8. РОС: Не грози Дубровскому!
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Не грози Дубровскому! Том VIII

Последняя Арена 7

Греков Сергей
7. Последняя Арена
Фантастика:
рпг
постапокалипсис
5.00
рейтинг книги
Последняя Арена 7

На границе империй. Том 9. Часть 3

INDIGO
16. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 9. Часть 3

Все не так, как кажется

Юнина Наталья
Любовные романы:
современные любовные романы
7.70
рейтинг книги
Все не так, как кажется

Я же бать, или Как найти мать

Юнина Наталья
Любовные романы:
современные любовные романы
6.44
рейтинг книги
Я же бать, или Как найти мать

Боярышня Дуняша

Меллер Юлия Викторовна
1. Боярышня
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Боярышня Дуняша

Аромат невинности

Вудворт Франциска
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
эро литература
9.23
рейтинг книги
Аромат невинности

Кодекс Крови. Книга IХ

Борзых М.
9. РОС: Кодекс Крови
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Крови. Книга IХ

Свет во мраке

Михайлов Дем Алексеевич
8. Изгой
Фантастика:
фэнтези
7.30
рейтинг книги
Свет во мраке

Приручитель женщин-монстров. Том 3

Дорничев Дмитрий
3. Покемоны? Какие покемоны?
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Приручитель женщин-монстров. Том 3

Жестокая свадьба

Тоцка Тала
Любовные романы:
современные любовные романы
4.87
рейтинг книги
Жестокая свадьба

Безродный

Коган Мстислав Константинович
1. Игра не для слабых
Фантастика:
боевая фантастика
альтернативная история
6.67
рейтинг книги
Безродный