Три тополя
Шрифт:
— Я, что ли, одна?! — Вдруг она потеряла покой, подумала, что не властна над ним, не послушалась, приехала, а как будет дальше, не знает, ничего про него не знает, меньше, чем когда приходили короткие письма. — Я ведь за тобой приехала, Сереженька, что мне одной делать. Ты Полинку полюбишь, она каждого твоего слова слушаться будет.
— Дурачок ты! Разве я ее не люблю?! — Грачев обнял жену, прижал ее к себе так, что, кажется, не осталось в ней живого места, не стиснутого им, притиснул еще больше, чтобы из рук ушло ощущение горькой легкости и худобы, чтобы она стала частью его самого. Долго стоял так, потерся подбородком
В эти немногие секунды Клавдия Петровна и обрела силу и потеряла ее, так что пришлось сесть на постель; тело, отвыкшее от ласки, и мозг, жаждавший ее, — все оцепенело, оглушилось током крови. Не в силах говорить, приоткрыв сухие, горячие губы, она смотрела, как Сергей заправил ватные штаны в носки, зашнуровал солдатские ботинки, надел стеганку и ушанку.
— Поспи, — сказал он от двери, — небось ночь не спала.
Она бросилась к окошку, оно белело глухо в снеговых узорах и отдало ей только мелькнувшую тень и скрип шагов на снегу. Повалилась ничком на постель мужа, прижалась к подушке, вдыхая новый, чужой запах и стараясь уверить себя, что он прежний, знакомый, родной. Потом живо поднялась, радуясь, что осталась одна в теплой избе, без хозяйского глаза, и сможет привести себя в порядок к возвращению Сергея — он не узнает ее в платье из шотландки и в туфлях на каблуках. Стащила через голову свитер, вынула из мешка ситцевый халатик и свернутое платье — серая с коричневым шотландка измята, без утюга не обойтись.
В избе посветлело, солнце поднялось над тайгой, теперь особенно заметной стала чистота избы, янтарный, скобленый настил, свежие половики, бумажные цветы в окне между рамами. Чисто и в кухоньке, под плитой гудит огонь, а у дверцы на прибитом к полу листе жести, ни дров, ни остывшего уголька, ни соринки. Она открыла дверцу: горящие поленья были непривычно длинные, пахнуло жаром в лицо, в грудь, в открытые плечи с шелковыми бретельками на сухих ключицах.
Она не нашла на кухне утюга и проскользнула в хозяйскую горницу, стараясь не касаться приоткрытой двери, — утренний мартовский свет в четыре окна проливался внутрь, отражался в зеркале шифоньера, в никелевых трубках кровати, в застекленных, с блестящей фольгой фотографиях на стене. Здесь та же чистота и следы поспешности, какого-то, как почудилось Клавдии Петровне, смятения: клеенка, загнутая с угла, утюг, брошенный на столе на подставке из консервной банки, неубранная широкая постель, свесившееся до пола ватное одеяло… «Проспала, торопилась, — подумала Клавдия Петровна, припоминая мелькнувшее в дверях лицо и сердитый блеск круглых глаз. — Вот отчего она — просто опаздывала…» Она тронула рукой тяжелый, для нагрева утюг — он еще хранил тепло, — взяла его с подставки и услышала, что кто-то вошел на кухню, стукнул печной дверцей.
Уходить было поздно: в горницу вошла Роза, в распахнутом, черного верха кожушке и наброшенном на голову платке.
— Я утюг искала, — сказала Клавдия Петровна. — Извините, пожалуйста.
— Возьми… Чего ты!
Роза посторонилась, пропуская Клавдию Петровну, ее встревоженные, несчастливые глаза ощупали гостью от маленьких, одетых в носки ног до поредевших, посекшихся волос. Стоя у плиты спиной к Розе, Клавдия Петровна чувствовала этот взгляд на затылке, на убегающих под сорочку острых позвонках. Что-то шлепнулось на пол в горнице, Клавдия Петровна обернулась, увидела упавший рядом со стулом кожушок: пальцы Розы мяли концы кашемирового платка.
— Грачев в контору прошел, а я не знаю, умеешь ты печку закрыть? — сказала Роза.
— Меня зовут Клавдия Петровна. А вас?
— Роза.
— Вот и познакомились.
— Я знала, как тебя зовут: мне Сергей говорил.
— И я знала, а познакомиться надо, — легко сказала Клавдия Петровна. Она не смогла бы объяснить, отчего пришло облегчение, но оно пришло, она свободно смотрела в белое лицо Розы, с насурьмленными бровями над красивыми карими татарскими глазами, в ее маленькие, подвижные ноздри, на два ряда ровных зубов в странном, словно голодном или бесстыдном оскале, на ее грузноватую фигуру.
— Знаю, — угрюмо сказала Роза. — Думаешь, я не знаю? Ты почему уходишь?
— Я сейчас, платье возьму.
Она надела вязаную кофточку и вернулась на кухню с платьем.
— На столе гладь. — Роза принесла из своей комнаты байковое, со следами утюга, одеяльце. — Возьми. — Она снова встала у двери, наблюдая за движеньями Клавдии Петровны. — Ты зачем приехала?
— Мужу срок вышел.
— Ему здесь хорошо!
— Я вижу — он в тепле. У вас чисто.
— Ему нигде не будет так хорошо, — упрямо сказала Роза, на ее белом, сытом лице выразилось волнение. — Я смотрю за ним.
— Спасибо. Ему пора домой.
— Не забирай его! Слышишь?! Не трогай! — странным образом она соединила в этом выкрике угрозу и мольбу.
— Что вы! У него семья… дочь. Ему срок вышел!..
Что-то неправдоподобное было в их разговоре, в надрывном голосе Розы, что-то похожее на близкое несчастье.
— Ты еще скажи, что ждала его десять лет, да?! Без мужика, одна, святая? — Роза с ненавистью смотрела на пришлую бабу.
— Не смейте так!
— Ты что, лучше всех?! Или никто не польстился?
Клавдия Петровна сдернула с одеяла платье, защитно прижала его к груди, утюг поставила мимо консервной банки, на столешницу, и отшатнулась: ей показалось, что хозяйка устремилась к ней. Но Роза бросилась мимо, к комнате Сергея и встала в двери.
— Ты от него отвыкла: чужие вы. Я бы за ним куда хочешь поехала. А ты? Ты и жила отдельно…
Страданье и страсть наполняли низкий голос Розы, но смятенье Клавдии Петровны было так велико, что ей давался только общий смысл слов Розы, а перед глазами стояло ее неподвижное, словно бесстрастное, пугающее лицо.
— Я писала ему… посылки слала, все, что могла, — оправдывалась она, понимая, что не надо всего этого говорить, и не находя других слов.
— Писала! — с презрением выкрикнула Роза, будто в письмах-то и есть главный грех, обман, нечистота человеческих отношений. — Написать можно, все можно написать!.. Ты такая же, как и все. Ты меня не обманешь, ты лахудра!
Слова жестоко хлестали Клавдию Петровну, сердце сжала боль, спазм, страх близкого, нелепого конца, но испуг перед Розой исчез.