Три времени ночи
Шрифт:
— Ты головы не теряешь, — замечает Лоран. — Это хорошо.
— Разве?
— Вот эта! — указывает черный человек.
Он подталкивает ее к столу, но не грубо. Она повинуется, сжав зубы, всеми силами стараясь не закричать, она видит лица вокруг, разноцветные маски, веселые, жестокие, в то время как с жестокой точностью, с какой-то холодной нежностью черный человек кладет ее на стол и совокупляется с нею, и до самого конца она, оледеневшая от отвращения, говорит себе: «Я не боюсь, не боюсь…»
Кровь ее окрасила стол. Освободившись, она стоит, прямая, напряженная, однако соглашается выпить стакан вина, который ее согревает. И вдруг Кристиана бросается к ней, обнимает ее, прижимается к ней.
— О, моя дорогая, ты заключила договор, ты это сделала!
Она разрешает себя обнимать, прижимать,
— О, больше никогда!
Но каждый вечер Лоран приходит с новым грузом: тут платья, драгоценности, шкатулка, мантилья.
— Что, это все от…
— Ну, эти жаловаться не станут, — отвечает Лоран.
Он улыбается Анне. Он часто улыбается Анне после этого шабаша.
— Ну что, хорошо было на шабаше?
Она сама спрашивает себя. Снова видит позы, лица. Снова слышит безумные слова Кристианы.
— Ты заключила договор…
В далеком детстве Анна как-то смешала свою кровь с кровью другой девочки. И что осталось? Однако Кристиана считает: произошло нечто, нечто ужасное, таинственное, и это «нечто» связало их. И Лоран ей улыбается. Больше никто ей не приказывает, ничего не заставляют делать. Она сама, по своей воле, спускается из своей комнаты в помещение за лавкой. Она присутствует при продаже, при покупке всякой всячины, тут не только ворованное. Травы, снадобья, духи, которым Кристиана приписывает чудодейственную силу. Что, это так просто? И, значит, с той поры, как она «подписала» договор, и у нее есть эта власть? По крайней мере, теперь она на все смотрит иначе. Узкие улицы, балконы, спокойные семейные прогулки, окна, освещенные по вечерам, — больше она не чувствует себя исключенной из всего этого, отброшенной. Она вторглась к этим людям, к этим взрослым силой и хитростью. Она всех их видела такими, какие они есть, подвластными желанию зла, желанию чего-то, превосходящего их силы, их уносит, и она теперь знает, что им известно отвращение, которое было знакомо ей с детства, — отвращение к обыденности, к тусклому, плоскому существованию маленького города. Она бы хотела узнать побывавших на шабаше, различить, но, может, дело в снадобье? Она не находит на улице ни одного из тех лиц, которые, ей казалось, отпечатаны навсегда в ее памяти. Может быть, вот эта? Вот этот? Ведь не во сне же это все было? Ей кажется, все, кого она встречала, — по крайней мере, ей этого хотелось, — были на шабаше. Возможно… И она думает только о будущем шабаше…
Она не узнает лиц, но узнает взгляды, смущенные собственной смелостью, горящие, настойчивые: старуха; юноша с длинными ресницами, который шепчет:
— Вы уверены? Это точно? Три раза за утро, после произнесения слов?
Кристиана очень серьезно подтверждает.
— Снадобье, — говорит она Анне, — от самого черного сеньора.
— Но ты уверена, уверена, что…
— Молчи! Безумная! Ты хочешь, чтоб нас сожгли? — И совсем тихо: — И он же доверил Лорану тайну… как открывать все двери… И Лоран ни разу не попался. Ну ты знаешь, он приносил драгоценности, золото… Когда-нибудь бросим все, поедем во Францию и будем жить там, если Он не последует за нами…
— Разве Он не везде? — спрашивает Анна.
Кристиана бледнеет.
— Не знаю.
Жалкая трусиха! Анна в душе ругает ее, но одновременно жалеет. Как это Кристиана может быть столь уверенной, отчего она бледнеет, дрожит?
«А я? Разве я не сделала все, что было нужно?»
Она даже испытывает какую-то ревность.
— Если ты веришь в этот договор, — говорит она жестоко, — ты должна знать, что от этого не уйти просто так. Понадобилось бы чудо. Ну, например, ты поступишь в монастырь, а там тебе отрежут волосы, тебя будут бить, запрут в келье без окон до конца твоих дней. И ты больше не увидишь неба.
— Нет! — стонет Кристиана.
— Кажется, в Виссембурге в заключении содержалась одна колдунья, которая призывала дьявола, она призывала его ночью и днем, выла, как собака, она так умирала три года, хотя ей ничего, или почти ничего, не давали есть. А в Эпини сожгли женщину, которая предсказывала, какого пола родится ребенок, ее не задушили, и она пять часов вопила на костре. И дьявол не помог ей. А вот…
— Молчи, молчи же! Неужели ты не боишься?
— Нет, — отвечает девочка.
Испугается она потом, когда обретет уверенность. Но теперь… Она встает по ночам, когда все спят, спускается с лампой в руке в лавку, рассматривает флаконы и травы. Неужели это обладает силой, эта мертвечина, эти засушенные травы, этот серый пепел, эта мертвая жаба со сморщенной кожей, вся эта грязная, глупая кухня? Если все это обладает какой-то властью, то властью отправить их всех в тюрьму, на костер, властью заставить побледнеть и потерять сознание Кристиану, властью заставить Лорана измениться в лице, признаться, открыть свои тайны, отдать золото… Весь город ходит к ним, в их предместье, выдавать свои секреты: что толкает их? Желание получить наследство, страх забеременеть, жажда любви. Все они — неизвестные друзья, среди них рождается мгновенная фамильярность, теплая сопричастность, вот это, по крайней мере, власть. Ключ. Теперь, когда Анна выходит на улицу, на нее смотрят иначе. Причастна ли она тайне? Прохожие теряются в догадках. Анна выпрямляется, она горда, она больше не тень, которая скользит незамеченной. Теперь только она обрела плоть и кровь, она заплатила.
Но какую цену заплатила она? Дитя дорог, дитя лесов, Анна не очень-то высоко оценивала пятнышко крови, судорогу утки, которую режут, маленькую царапину, почти безболезненную. Она видела столько истощенных лиц, ужасных ран, нищих, более жестоких, чем звери, пьяниц, издыхающих с голоду, что жалость к другим была ей совершенно незнакома, раз уж она не жалела себя самое. Иногда точно молния ее пронзала жгучая нежность от материнских рук Кристианы в предвкушении мучительных судорог шабаша, но потом это чувство отбрасывалось насмешливым детским умом. Это всего-навсего спектакль. Неужели она стала больше женщиной от этой незначительной царапины, чем от ударов, полученных в прежние времена, от холода и голода, крестьянской грубости, жалостливого любопытства дам, посещающих монастырь? Инстинкт подсказывал ей насмешливое отношение к случившемуся: «И это ваш знаменитый договор?» Она насмешничала, но все-таки у нее была слабая надежда, что этот вызов, быть может… Косой взгляд старой женщины, восторженная улыбка юноши (он там был? я его уже видела?), страх Кристианы, осмотрительность Лорана — все это мешает ей абсолютно пренебрегать тем, что она считала не более чем притворством.
Но кто знает, может, в этом и есть секрет? Эта пустота, холод, бессознательность действий? А если ничего никогда не происходит, что же делать? И она вспоминает все время устрашающий, священный образ Мари де ля Круа, ее окостеневшее, обескровленное тело, ее душу, готовую улететь. А тут Кристиана, безумные глаза, распущенные волосы, тоже чудесно опустошенная на мгновение, — какая разница? И почему не я? И почему после этого — ничего? Мари. Как она ее умоляла, как она ее мучила потом, как она мучает Кристиану, чтобы вытянуть у нее откровение, крик… Разве не говорят, что мучают Господа Бога и ангелов, когда отправляются на шабаш? Говорят еще, что неподалеку от Льежа святая монахиня видела, как рыдает статуя Пресвятой Девы по причине греховности мира. Говорят еще, что одержимые видят демонов, всех сразу, видят их лица, различают по именам, а святой Михаил или святой Иосиф изгоняют их, храбро и настойчиво.
Она молилась. Слова падали одно за другим, сухие, как рассыпанные четки; их нельзя собрать, и они больше ни к чему. «Если бы я прислушивалась к ним тогда, когда они для меня что-то значили…» Что уж тут жалеть — все равно что жалеть прошлогодний снег. В этот вечер Лоран принес ей золотую цепь с рубиновым сердечком.
— Откуда, Лоран?
— Издалека, из Рюбиза. Мы принесли десять шуб, кружева, пряности… Можно прямо лавку открывать, красавица ты моя…
Анна никогда не была красавицей, но хорошела день ото дня. Глаза Лорана становились менее холодными, когда он говорил о богатой добыче. И он уже не хозяин, он просто молодой человек тридцати лет, стройный, красивый на какой-то дикий манер, смеясь, он сверкает белыми зубами, хитрый и немного жестокий, как школяр.