Три жизни Юрия Байды
Шрифт:
То же самое чувствовали и бойцы разношерстной группы Афанасьева. Может, завтра их уже не будет. Наверняка не будет. Но сегодня они есть, и потому теплится надежда.
— Дед, а дед? — позвал шепотом раненый.
— Что, сынок?
— Присядь, поговори со мной… муторно мне… нога, видишь… отчего так муторно ночью в лесу?
Адам жалостно вздохнул:
— Да ить муторно оттого, сынок, что не видать его, леса-то…
— Командир, почему они не наступают? — раздался чей-то приглушенный нетерпеливый голос.
Варухин
— Видали, чего ему захотелось!
Афанасьев не ответил. Он и сам думал об этом. Покой перед боем мнимый, кажется, противник замыслил против тебя что-то такое, что ты еще не понимаешь, а неизвестность всегда вызывает томительную тревогу. Живущие в постоянном напряжении десантники ощущали это особенно остро. Афанасьев понимал: подчиненных нужно подбодрить, поддержать их дух, но без напускного бодрячества, по-мужски, потому что ложь в такой значительный час глубоко оскорбительна и обидна. Надо быть предельно искренним. И он сказал так, как думал в эти минуты:
— Вы спрашиваете, почему немцы не наступают? Они не знают, что мы в западне, иначе бы раздавили нас с ходу. Они, очевидно, считают, что мы заняли хорошую позицию, и не хотят, разумеется, лезть на рожон, нести тяжелые потери. Спешить им некуда. Наступит день, разберутся, и тогда…
Десантники угрюмо молчали, и только сгорбившийся минер Яков Чунаев вздохнул:
— Да-а-а… рассвет мы еще, возможно, увидим…
— Не ной, Яша! — буркнул с досадой разведчик Максим Костылев. — Смерть в наше время не ЧП!
Зашуршала трава, трое несли убитого. За ними неуклюже топал Кабаницын.
— Кто? — спросил Афанасьев, вставая с валежины.
— Васька…
— Какой Васька?
— Пулеметчик. Фамилию не знаю.
Афанасьев посмотрел в темноту, туда, где сидели остальные люди. Ночь затушевала их, лица перестали существовать, слились в одно подвижное пятно.
— Запомните, фамилия Васи-пулеметчика — Иванов, — сказал Афанасьев.
Все промолчали, только женщина, прислонившись спиной к стволу осины, шептала что-то свое, извечно материнское и обессиленно, нежно качала и качала измученное дитя.
Стало зябко. Где-то тоскливо бубнила выпь да в непроницаемой черноте неба, уныло подвывая моторами, летел куда-то «юнкерс». Раненый боец все время ворочался с боку на бок стонал сквозь зубы: «Йо-оду…» — и поглаживал распухшую ногу.
Кабаницын повернулся на живот, встряхнул фляжкой.
— На, тут немного шнапсу осталось…
Из сумрака выдвинулся дед Адам. Он снял с плеч холщовую котомку, вынул березовый туесок, протянул раненому:
— Это целебная вещь, мед. Приложи к ране, загнивать не будет.
Раненый поблагодарил. Кто-то из темноты подковырнул:
— Ему не на рану, а в брюхо надо…
Адам промолчал, присел возле женщины. Она настойчиво совала распухший сосок в рот ребенку,
— Дедуня, попросить вас хочу… подержите Сережу.
— Давай, чего просить!
Взял осторожно ребенка на руки, принялся качать, напевая что-то дребезжащим голосом. Рука его, коричневая и узловатая, неумело поглаживала старое одеяльце, словно сметала крошки со стола.
Женщина встала, отвернулась, подняла юбку повыше колен. Послышался треск раздираемой материи.
— Позвольте перевязать вас, — несмело обратилась к раненому.
— Не надо, гражданочка, обойдусь…
Но она продолжала настаивать, свертывая оторванную от подола белую полоску. Раненый перестал сопротивляться.
— Звать-то тебя как, красавица? — спросил он, следя за ее пальцами, бинтующими ногу.
— Леся…
— Спасибо тебе, сестричка Леся. У тебя золотые руки…
Дед Адам отдал Лесе плачущего ребенка, молвил расстроенно:
— Животом мается парень…
— Не знаю, дедуня…
— Не знаешь… Чернички бы насобирать, сок черничный с молоком очень способствует…
— Нету у меня, дедуня, молока, пропало.
— Беда… одно к одному… — покачал сокрушенно головой Адам. — Старому умирать неохота, а ему, малому, зачем?
Какой-то боец не находил себе места, то туда ткнется, то сюда. Изводят мысли маетные. Это Музгин, парашютист, подрывник по специальности. Постоял с минуту над убитым пулеметчиком Васей, ушел, вернулся с саперной лопаткой, принялся с ожесточением копать мокрую, перепутанную корнями землю.
Максим Костылев, подперев рукой голову, смотрел, как он работает, затем встал, присоединился к нему. Вот еще один подошел, копают втроем. Слышно тяжелое дыхание, треск разрубаемых корней.. Скрипнул черенок, Музгин приглушенно вздохнул. Немцы пустили ракету, и над лесом она замерцала, словно от электросварки, голубым светом.
Васю-пулеметчика зарыли, помолчали, отдавая последнюю дань. Тихонько всхлипывала Леся, время от времени хрипло вскрикивал ребенок. Опять над верхушками деревьев прошипела ракета. Максим, не сказав никому ни слова, скрылся в гуще зарослей.
Из болота промозглой влагой сочился и сочился туман, оседая на листьях, на лицах, собирался в капли. Капли скатывались, и, казалось, по тебе ползают мурашки.
Прошло довольно много времени, прежде чем появился Максим. Он возник при очередной вспышке ракеты, и все увидели, что он до пояса мокрый. Сапоги в тине, опутаны стеблями травы.
— Нашел!.. — не сказал, а прохрипел надрывно, обводя товарищей шальными глазами.
На бойцов это не произвело впечатления, не возникло интереса к находке Максима. Он поискал взглядом Афанасьева, стукнул себя кулаком в грудь: