Трилогия об Игоре Корсакове
Шрифт:
Миллионы лет этот гранит был частью скал, а вот поди ж ты, вырубили, обтесали, превратили в памятник, и стоять ему теперь, пока не забудут кому он, собственно, установлен. А потом вывезут и превратят в щебенку. Сам Корсаков уже стал такой щебенкой под ногами, и Леню чаша сия не минует, несмотря на успешные продажи, несмотря на выставки и презентации. А потому — осталось только пить, скулить в тряпочку, и продолжать по инерции писать картины. По трезвому, спьяну… какая разница — все равно лежать им под лестницей в старом выселенном доме, где Корсаков обретался, или пылиться в захламленном чулане. В лучшем случае какой-нибудь
Корсаков оторвался от гранитного вождя и устремился к беседке, разбрызгивая прятавшиеся в траве лужи.
— А мне кто-нибудь, ва-аще, нальет сегодня?
— Игорек, дорогой, о чем речь! — Леня поднес ему стакан.
Жадно, будто заблудившийся в пустыне бедуин, Корсаков выпил водку, как воду, тремя крупными глотками, утерся рукавом и оглядел присутствующих.
— Не надоело ли по кустам пгятаться, товагищи? — вопросил он, подражая Ильичу Первому, — не надоело пить водку и стонать о загубленной России?
— Надоело, — подтвердил Герман-Герасим.
— Вот, Леонид! Где ты был, когда мы кровь проливали в девяносто третьем? Когда на баррикадах, против танков и спецназа стояли… и юный Гайдар впереди! Где был ты, Леонид Шестоперов?
— Э-э… — Леня замешкался, — так это, в Стокгольме. Выставка, понимаешь…
— Не узнаю Леню-Шеста! — трагически воскликнул Корсаков, — Леню — вождя, Леню — агитатора, горлопана, главаря! Веди нас, Леонид, еще не все потеряно, еще есть силы, а булыжник — оружие пролетариата, мы всегда вырвем из пропитой… пропитанной кровью товарищей брусчатки!
— Я готов, — ответил Шестоперов и выбросил вверх кулак, — но пасаран — они не пройдут! Победа или смерть! Кто верит в меня, кто любит меня — за мной!!! Гурген, водку не забудь.
С близкого серого неба падают хлопья снега, тают на лице, стекают за воротник, вызывая неприятный озноб. Снег лежит на киверах и шинелях построенных в каре солдат лейб-гвардии Гренадерского и Московского полков. Лица людей угрюмы, в глазах тоска. Только что отбили ружейным огнем атаку кавалерии, впрочем, драгуны не слишком усердствовали — видимо был приказ только проверить на прочность мятежные полки. Оттесненная с Сенатской площади толпа подбадривает заговорщиков криками, метает в верные царю войска камни и поленья. Из-за ограды вокруг строящегося Исаакиевского собора летит строительный мусор, обломки кирпича, доски.
Что— то заставило полковника Корсакова оглянуться. Карета, запряженная парой гнедых, пробилась сквозь толпу. Люди неохотно расступались. Отдернулась занавеска, в окне бледное лицо, светлые локоны спадают из-под головного убора. Лихорадочно блестящие глаза, искусанные красные губы… Анна, зачем ты здесь? Драгунский офицер подскакал, склонился, энергично жестикулируя. Кучер разворачивает карету, последний взгляд…
Почему такая тяжесть в груди?
— …при Бородине и под Малоярославцем. Вместе с вами лил кровь при Темпельберге и Лейпциге! Вы помните меня, солдаты? Когда я кланялся пулям? — всадник с непокрытой головой горячит коня, склоняется, заглядывая гренадерам в лица. —
Возмущенный голос за спиной.
— Кто это? Остановить немедленно!
— Генерал-губернатор Милорадович.
— Каховский, ну, что же ты? Стреляй!
Солдаты смущенно отводят глаза, кто-то от души пускает по-матушке. Тусклые штыки колышутся над головами. Князь Оболенский, с ружьем наперевес бросается к всаднику.
— Извольте отойти, ваше превосходительство!
— …против кого? Против самодержца? Против народа, товарищей ваших? — Милорадович взмахнул рукой, отмахиваясь от князя, как от назойливой мухи, — Братцы, оглянитесь вокруг! Россия…
Оболенский делает длинный выпад, штык бьет Милорадовича в бок. Генерал вольт-фасом разворачивает коня. Бледное худое лицо Каховского кривится, глаз зажмурен, рука с пистолетом вскинута. Выстрел. Пуля попадает Милорадовичу в спину, он недоуменно оглядывается. На лице непонимание, налетевший ветер треплет седые волосы на голове генерала. Хватаясь руками за воздух, он падает на круп коня и сползает на землю.
Корсаков резко оборачивается, хватает Каховского за отвороты сюртука.
— Ты, гаденыш… ты в кого стрелял?
— Пустите, полковник. Пустите немедленно!
Корсакова оттаскивают в сторону, успокаивают.
Верные царю войска расступаются, в промежутки выкатывают орудия, суетятся канониры. Залп! Крики, кровь. Пороховой дым застилает площадь. Еще залп. Корсаков чувствует удар в плечо и падает на истоптанный снег. Кто-то переворачивает его на спину. Он видит серое небо и повисшие в воздухе снежинки.
— Этот еще жив.
— Я живой… живой, пустите!
— Живой, конечно живой. Ты чего, Игорек?
Корсаков с трудом открыл глаза. Голова кружилась, виски ломило нестерпимо. Застонав, он пошарил возле себя, и, опираясь на руки сел. Как сквозь туман он разглядел в полумраке лицо Шестоперова. Осторожно поворачивая голову Корсаков осмотрелся. Маленькая комната с крашенными стенами, тусклая лампочка, дверь из сваренных прутьев. На лавке возле стены похрапывали Константин и Герман, возле двери, согнувшись в три погибели, раскачивался мужик в зимнем пальто с полуоторванным воротником и галошах на босую ногу. Изредка он толкал дверь плечом и начинал нечленораздельно чего-то требовать.
— Это где мы? — хрипло спросил Корсаков.
— Как бы тебе объяснить… — Леня пошлепал губами, — замели нас, Игорек. Мусора замели, век свободы не видать!
— За что?
Шестоперов помялся.
— Видишь, дело какое… Я думал, ты еще в себе. Думал — остановишь, когда у меня уж совсем крыша поедет, а ты первым вырубился. А эти, — он кивнул в сторону спящих, — только рады подебоширить. Особенно Григорий.
— Герман его зовут, — вспомнил Корсаков, — слушай, что мы пили? Башка разваливается.