Триптих
Шрифт:
Пастор. Можно задать вам вопрос?
Сосед. Господин пастор, у меня маловато таланта, я знаю. Но человеку необходимо хобби. Целыми днями я на службе, а иногда и ночью. В клинике я вообще не мог репетировать.
Пастор. Понимаю.
Сосед. Я выздоравливаю.
Пастор. Понимаю.
Сосед. Но это не рак, иначе меня бы не отпустили домой. Теперь я снова могу репетировать.
Пастор. Вы верите в Бога?
Сосед. Один ваш коллега уже спрашивал меня об этом. Католик. Клиника-то католическая.
Пастор. Есть только один Бог.
Сосед. Так говорил и ваш коллега… Знаете, господин пастор, когда я пошел в полицию? Я учился на чертежника, но работы не нашел
Клошар, который сидит в одиночестве.
Клошар. Людей жаль. Стриндберг. Людей жаль. [16]
Старик с удочкой; Ксавер смотрит.
Старик. Катрин о вас рассказывала. (Вытаскивает удочку, на которой ничего нет.)
Ксавер. Когда вы в последний раз что-нибудь поймали?
Старик наживляет крючок.
В гимназии мне пришлось однажды вылететь из класса и проторчать остаток урока в коридоре, потому что я спросил: не водится ли в Стиксе рыба. Мне этот вопрос казался существенным, но так как весь класс грохнул со смеху, учитель оскорбился, ведь он этого тоже не знал.
16
Стриндберг А. Из драмы — «Игра сновидений» (1902).
Старик. Нет там рыбы. (Снова забрасывает удочку.) Тогда в букинистической лавке, когда вы пришли проверить, действительно ли Катрин тут работает, например, знает ли она, что в каталоге под рубрикой АНАРХИЗМ…
Ксавер. Об этом, стало быть, вы помните?
Старик. Вы хотели меня о чем-то спросить.
Ксавер. Да.
Старик. О чем же?
Ксавер. Вы вдруг исчезли.
Старик. Я вдруг впервые почувствовал, что Катрин тошнит от меня. Разве об этом забудешь.
Пауза.
Ксавер. Так вы считали Катрин умной?
Старик. Вы именно это хотели спросить? (Смотрит на свою удочку.)
Ксавер. Господин Пролль, вы жили?
Старик. О да — иногда… А тут уже ничего не ждешь. В том-то и разница. Например, когда вы пришли в мою букинистическую лавку… я не знаю, чего вы от этого ожидали. Быть может, вы и сами не знали. Вам было любопытно, как поведет себя Катрин, как вы сами себя поведете. Все-таки вы чего-то ожидали в то утро, когда вошли в букинистическую лавку. Чуда или не чуда, или Бог весть чего. Чего-нибудь беспрерывно ждешь, пока жив, час за часом… Здесь уже нет ни ожидания, ни страха, ни будущего, потому-то все вместе взятое кажется таким ничтожным, когда кончается раз и навсегда. (Смотрит на Ксавера.) Катрин любила вас.
Молодой пастор подходит к Клошару.
Пастор. Летчик нашел своего ребенка!
Клошар. Аллилуйя.
Пастор. Почему вы не посмотрите туда?
Клошар. Я могу себе это представить.
Пастор. Смотрите туда.
Клошар оборачивается
Клошар. Как будто мама сняла их кинокамерой.
Пастор. Вы не рады?
Клошар. Вот ребенок бросает, а папа ловит, а теперь бросает папа, а ребенок ловит — нет, не ловит, но папа достает мяч и бросает снова, на сей раз ребенок ловит. И папа аплодирует. Теперь опять бросает ребенок. Но слишком низко, и папа вынужден нагнуться. В точности как было! Вот ребенок ловит, а теперь он бросает, а вот снова ловит папа. (Больше не смотрит в ту сторону.) Кодахром!
Пастор. Что вы сказали?
Клошар. Они не играют в мяч, господин пастор, они играли когда-то в прошлом, а то, что было, изменить невозможно, это и есть вечность.
Катрин в белом кресле-качалке и Йонас, который стоит, оглядываясь по сторонам.
Катрин. Куда ты хочешь идти, Йонас? Здесь ты ни с кем не познакомишься, кого ты уже не знаешь. С Бакуниным или как их там — с ними ты никогда не сведешь знакомства…
Йонас смотрит на Катрин.
Йонас. Это я уже видел во сне: местность, которая мне незнакома — точно такая же! — и кого я встречаю? — Катрин Шимански, и ты такая странная. Ты все знаешь. Я вообще не испытываю перед тобой страха. Впервые в жизни. Собственно, даже и говорить нечего. Я говорю, что я люблю тебя. Говорю, конечно, не впрямую, но ты понимаешь. О том, почему я не хотел, чтобы ты у меня жила, — ни слова. Мы просто здесь, и я вижу, как ты радуешься. Ты говоришь: нам нельзя прикасаться друг к другу! Но ты такая нежная, какой я тебя вовсе не помню… Сон был довольно длинный и сложный, и я знаю только, что вообще не боялся. Все совсем легко. Лишь когда проснулся, я снова вспомнил: ведь Катрин Шимански умерла. Год назад. Потому ты и сказала: нам нельзя прикасаться друг к другу.
Сосед с поперечной флейтой, в одной рубашке с подтяжками и в домашних тапочках, снова репетирует свою мелодию, пока не ошибается. Клошар, сидящий на земле поодаль от него, насвистывает ему правильную мелодию. Сосед смотрит на Клошара.
Клошар. Парень, у нас уйма времени.
Сосед с поперечной флейтой пробует сыграть еще раз.
Старик с удочкой в одиночестве, смотрит на удочку.
Молодой испанец из республиканской милиции заряжает тем временем свою вычищенную винтовку.
Старик. Так ты заряжал винтовку, Карлос, нашу английскую винтовку. Ты погиб у меня на глазах, в ноябре тридцать седьмого. Позднее я побывал в вашей деревне, на наших тамошних позициях, но от них не осталось и следа. У них сохранилась лишь одна твоя фотография, маленькая и совсем пожелтевшая: вот как ты сейчас здесь сидишь. (Смотрит на Молодого испанца.) Ты веришь в Сталина. (Снова смотрит на удочку.) Я пережил тебя на тридцать два года, но, несмотря на это, твои сестры все же меня узнали, твой младший брат, который тебя хоронил. Многих из вас расстреляли, когда у вас уже не было оружия. Другие погибли в плену, некоторые от пыток.
Йонас стоит в одиночестве.
Йонас. Революция грядет. Меньшинство сознает это, большинство подтверждает это своим страхом. Грядущая революция обессмертит нас, даже если мы до нее не доживем.
Клошар стоит в одиночестве.
Клошар. Моя память иссякла, роли моей жизни теперь играют другие, и постепенно мертвые становятся сами себе противны.
Молодой пастор, также в одиночестве.
Пастор. Придет свет, прежде нами невиданный, и рождение без плоти, другими, чем после нашего первого рождения, пребудем мы, потому что мы были, и без страха смерти пребудем мы, рожденные в вечности.