Тривселенная
Шрифт:
Если так, то становилось понятно, почему идеи-родичи Вдохновенного-Ищущего-Невозможного хотят уничтожить Миньян даже не пытаясь договориться. Стал бы он, Ормузд, будучи на месте Минозиса, церемониться с вышедшей из повиновения идеей, если, конечно, вообразить, что такое в принципе возможно? Подумать только: неизвестно откуда явившаяся в мир идея войны, никому не принадлежавшая, не из чьей головы не исторгнутая, вдруг начинает диктовать условия, создает армии, начинает наступление на Калган… Первое, что сделали бы Ученые — созвали всех коллег, а cреди них отобрали бы лучших, способных создавать пушки из идей, и выступили единым фронтом против наваждения.
— О-о-о… — вздохнуло солнце.
— Хорошо? —
«Это правда, — была мысль Вдохновенного-Ищущего-Невозможного. — Материя не может обладать разумом. Разум — это свойство идеи к саморазвитию. Я разумен, потому что суть мою составляет идея вдохновенного поиска невозможного. Идее этой много оборотов Вселенной. Я знаю, что идея вдохновения, ставшая моей сутью, возникла в дискуссии между Познающим-Желающим-Понять и Спокойным-Знающим-Реальное».
Вдохновения, как самостоятельной мыслящей категории, тогда еще не существовало. Вдохновение было свойством мыслящих вступать в резонансные отношения, когда во время дискуссий процесс взаимопонимания ускорялся во много раз. Происходило это крайне редко, но резонанс рождал поистине великие идеи. Вдохновенный-Ищущий-Невозможного себя великим, конечно, не считал, но родившийся одновременно с ним Эмоциональный-Предвидящий-Будущее действительно был гениальной идеей. Именно он первым понял, что будущее предсказуемо. Именно он объявил, что Вселенная начнет сжиматься и в конце концов погибнет. Именно он призвал общество уничтожить разумную материю.
«Как? — спросил Ормузд. — Каким образом идея, как бы она ни была мудра и организована, может уничтожить материю — разумную или нет, неважно?»
«Слово, — сказал он себе. Это была не его мысль, так думал Пинхас Чухновский. — Слово способно убить, мне ли не знать этого? Слово, мысль, идея способны убить материю, причем только разумную. Скажи: „Твой брат предал твой народ. Твой брат виноват в гибели тысяч людей. Твой брат — негодяй“. И ты больше не сможешь жить».
Это произошло с одним из его предков, и не умея разбираться в воспоминаниях, ему лично не принадлежавших, Чухновский не вполне надежно определял даже место действия, не говоря о времени, да и имя, скорее всего, было не реальным, а созданным в воображении.
А вспомнилось ему раннее утро в гетто. Высокие серые стены. Когда он был маленьким, стены казались ему кладкой замка барона Гельфеншталя, он играл с другом, и они шли на приступ, а потом, когда замок был взят, сверху им на головы сыпался мусор, и грозный голос Фейги звучал, как Глас Господень: «Уши порву! Негодники! Идите отсюда, спать не даете!»
Когда он вырос, стены стали такими, какими были на самом деле — дому давно нужен был ремонт, но денег на это не было. И не будет.
Не будет уже ничего, потому что Ицика убили, и маму тоже, а Шуля умерла от того, что не представляла, как будет жить после случившегося. Лица зверей, ворвавшихся в дом в прошлую субботу, и сейчас стояли перед глазами, но что самое страшное — теперь он знал, почему слуги пана Яривского выбрали именно их дом.
Савва. Брат. Самый родной человек на свете. Господи, что может сделать с человеком любовь! Если бы Шуля не отвергла Савву… Не любила она его, что поделаешь. В прошлом году, помнится, Юзик, бедняга, наложил на себя руки из-за безответной любви к Хаве, и его все жалели, но и Хаву жалели тоже. Никто ей не сказал ни одного худого слова, а как она мучилась, как винила себя в этой смерти, хотя и знала: доведись сегодня Юзику признаться ей в своем чувстве, она сказала бы ему то же самое. Что иное могла она сказать? «Люблю», если не любишь? «Да», когда нет? И если бы Савва последовал за Юзиком, его бы поняли, его бы тоже пожалели, но он поступил иначе,
Шулю убило не слово, но и слово было причиной. «Еврейка! А ну, иди-ка сюда, ну-ка…» Ничего не сказано, и сказано все. Он бы и не знал, что всему виной его брат Савва, но нашелся добрый человек, сообщил, а он не поверил и сделал глупость — спросил у Станислава, панского егеря, все знавшего, но в погроме том не участвовавшего. Тот и сказал.
И как теперь жить на свете?
Воспоминание рассыпалось, и Ормузд отбросил его в пустоту, не рассчитывая на то, что Вдохновенный-Ищущий-Невозможного поймет хитросплетения человеческой мысли. Шар солнца откликнулся долгим звуком:
— О-о-е-о-е…
Что-то было сказано, подумано, но слово не прозвучало — в словаре Ормузда не было ни нужного понятия, ни аналога его. Ормузд мог только наблюдать, как истончался созданный им мир, как свет становился хрупким и разламывался на куски, между которыми проступал мрак — не материальный мрак пустоты, но полный мрак отсутствия.
Твердь истончалась тоже, и Ормузд собрал себя на оставшемся пока в целости склоне невысокого холма, с которого стекала река. Впрочем, это уже и не река была, а ручей, вода выглядела почему-то тоже черной, будто мрачная мысль о смерти.
— О-о-е… — печально выводило солнце. Ормузду показалось, что Вдохновенный-Ищущий-Невозможного, не умея помочь, пытался хотя бы сочувствовать.
Ормузд не представлял, что можно было сделать — он умел создавать миры из идей, но не тогда, когда идеи сопротивлялись и противопоставляли усилиям человека собственные волю, не поддававшуюся пониманию.
— Позволь мне, — это была мысль Чухновского, стоявшего на коленях, пальцы его рук погрузились в песок, сыпавшийся во мрак, а взгляд блуждал, пытаясь различить в глубине несуществования одному ему понятные идеи.
Ормузд позволил сознанию Чухновского возвыситься и охватить Миньян жестким куполом единоличной власти.
— Абрам, — подумал Чухновский, не меняя позы и продолжая вглядываться во мрак. — Абрам, помоги мне. Нас десять, и это не случайно. Но среди нас две женщины, и это не случайно тоже. Только Творец может спасти нас. Помолимся, Абрам.
Он не помнил слов молитвы и знал, что Абрам тоже их не помнит. Оба воспринимали прошлое лишь сквозь призму памяти Аримана — Аркадия Винокура, — и в этих воспоминаниях не было места молитвам. Аркадий помнил, как приходил в синагогу, помнил светлый холл и уютное помещение, но слов обращения к Богу он, конечно, помнить не мог, разве что проступали из подсознания контурами отрывки текстов, слышанных им издали, когда он однажды дожидался раввина, чтобы поговорить с ним о деле Подольского. Слова были Аркадию непонятны, но и Чухновскому они сейчас говорили не больше. Пустые слова, как скорлупа ореха, из которого вынули сердцевину.