Троцкий. Изгнанный пророк. 1929-1940
Шрифт:
«Я готов предстать перед общественной и беспристрастной Комиссией по расследованиям с документами, фактами и показаниями… и раскрыть истину до самого конца. Я заявляю: Если эта Комиссия решит, что я виновен в наималейшей степени в тех преступлениях, которые Сталин мне приписывает, я заранее обещаю добровольно отдаться в руки палачей ГПУ…Я делаю это заявление перед всем миром. Я прошу прессу опубликовать мои слова в самых дальних уголках нашей планеты. Но если эта Комиссия установит — вы слышите меня? вы меня слышите? — что Московские процессы есть сознательная и преднамеренная судебная инсценировка, я не стану просить моих обвинителей добровольно предстать перед расстрельной командой. Нет, для них будет достаточно вечного позора в памяти поколений человечества! Меня слышат обвинители в Кремле? Я бросаю свой вызов им в лицо и жду их ответа!»
Примерно в это же время оба сына Троцкого были окончательно связаны с ним в его суровом испытании — и здесь эта история превращается в современную версию легенды о Лаокооне. Лёва, чувствуя, что по его пятам следует ГПУ, опубликовал в одной французской газете заявление. Оно гласило, что, если он вдруг неожиданно умрет, мир должен знать, что он нашел свою смерть от сталинских рук — никакая иная версия не заслуживает доверия, ибо находится он в добром здравии и не вынашивает никаких мыслей о самоубийстве. Сергея арестовали в Красноярске, в Сибири, как утверждала российская печать, и обвинили в попытке (по приказу отца) массового отравления рабочих
Он решил доказать свое полное алиби, доказать, что ни одно из сталинских обвинений не было и не могло быть правдивым, и пролить свет на политический смысл этой гигантской инсценировки. Это, по мнению многих, была невыполнимая задача. Ему надо было вновь проследить все места своего пребывания и свою деятельность за все годы изгнания; собрать доказательства из своих огромных и частично разбросанных архивов и из газет на многих языках; собрать свидетельские показания и письменные показания под присягой от бывших секретарей и телохранителей, и от сторонников, некоторые из которых превратились в противников; и из министерств, консульств, полицейских участков, бюро путешествий, землевладельцев, домовладельцев, хозяев гостиниц и случайных знакомых в различных странах. И все же в некотором смысле это огромное и дорогостоящее предприятие окажется бесполезным. Те, кто хотел знать правду, свободно могли уловить ее и без этой массы подробных доказательств, а людей безразличных или ограниченных все равно не убедить. Также не похоже, что последующие поколения вообще потребуют такого накопления свидетельств, чтобы суметь сформировать свое мнение. Троцкий, этот великий полемист, мог бы свободно удовлетвориться разоблачением этих процессов, пользуясь лишь их внутренними доказательствами, как призывали его сделать это Лёва и некоторые друзья — Бернард Шоу, в частности. Но для беспощадной педантичности этого человека было характерно, что если уж он решался привести в порядок все материалы, то не упускал ни единой мелочи, не позволял оставить незафиксированным ни один важный случай и ни одно показание из своего досье. Он вел себя так, как будто учитывал возможность, что сталинская фальшивка проживет века; и на века готовил надежное и нерушимое алиби.
Этот действующий на нервы труд отнял у него много месяцев. Он вкладывал в него все силы и беспощадно гонял секретарей и приверженцев, а больше всех — Лёву, который в Париже вел основную часть работы. Троцкий не терпел задержек, противоречий, извинений. При малейшем признаке не оправдавшихся ожиданий он угрожал «разрывом всех отношений» вначале с Шахтманом, а потом с Навилем и обещал «осудить их саботаж или даже хуже», хотя оба старались изо всех сил, чтобы ему помочь. В первом письме Лёве из Мексики он уже дал выход раздражению по той причине, что до сих пор не получил кипы показаний, которые ожидал найти по приезде. Через пару недель или около этого он взрывался от нетерпения, и каждое письмо Лёве было полно горьких упреков. Почему еще не прибыли документы, касающиеся его поездки в Копенгаген? Разве это не «явное преступление»? Почему некоторые показания не были заверены нотариусами? Почему подписи под другими неразборчивы? Почему даты неточны? Почему имена не указаны? Чтобы избежать всякие недоразумения? С каждой неделей его тон становился все более сварливым и грубым. «Сегодня я получил твое письмо… с обычными извинениями… и обычными обещаниями, — писал он Лёве 15 февраля, — но с меня хватит извинений, и уже давно я не верю обещаниям!» «Неаккуратность» Лёвы «граничила с предательством». «После всего этого опыта последних месяцев я должен сказать, что не было еще дня чернее, чем сегодняшний, когда я распечатал твой конверт, уверенный, что найду там свидетельские показания, а вместо этого обнаружил только извинения и заверения». «Трудно сказать, какие удары наихудшие, то ли те, что исходят из Москвы, то ли те, что из Парижа». Он планировал открыть контрпроцесс весной и боялся, что досье не будет готово вовремя. Синий дом в эти дни походил на завод с потогонной системой труда, где секретари, сам Троцкий и Наталья переводили, делали копии и печатали бесконечные документы. В то же самое время он заполнял страницы в американских газетах комментариями, пытался сделать свои взгляды понятными мексиканской прессе и работал над тем, чтобы комиссии по расследованию создавались в различных странах. Одержимый мыслью о важности того, что он делает, с подозрением относясь к каждой задержке, опасаясь вмешательства ГПУ и отчаявшись вообще когда-либо закончить эту работу, он не испытывал никаких комплексов, подталкивая и распекая Лёву, чьи жизнь и честь были точно так же на кону, как и его собственные. Лаокоон и укорял своих сыновей, и понуждал их напрячь каждый нерв в схватке с гигантскими змеями, в чьих удушающих кольцах оказались они все, отец и сыновья.
Лёва был обижен и оскорблен в своей сыновней преданности. Пока Троцкий был интернирован в Норвегии, он храбро закрыл собой брешь. Но демон, с которым он сражался, был сильнее его; и он стал с нетерпением дожидаться дня, когда отца освободят, и тот возьмет это бремя на свои широкие плечи. Он страдал, видя, что отец так взвинчен и раздражен. Он все еще сомневался в ценности всего этого предприятия и писал Наталье, что «Преступления Сталина», та небольшая книга, которую Троцкий писал по пути в Мексику, будет куда более эффективным ответом, чем любой «контрпроцесс» или работа всяких комиссий по расследованию. И все-таки, раз его отец решил создать себе алиби, Лёва всей душой отдался этой работе. И не его вина, что она продвигалась медленно и стали возникать недоразумения. Из Хурума, например, Троцкий дал ему указание готовить контрпроцесс в Швейцарии, но затем было решено провести его в Америке. Лёва, не зная об этом, все еще был занят подготовкой в Швейцарии. Этим он заработал суровый нагоняй от отца, который угрожал прекратить перевод необходимых денег, отобрать у Лёвы всю работу и передать ее Навилю (которому он всегда так мало доверял). Сбор показаний тормозился враждой троцкистских сект между собой: Лёве пришлось добывать многие показания у членов группы Молинье, от которого Троцкий отрекся, и Лёве пришлось использовать такт и дипломатию. Он также был занят кампанией в печати против московских процессов: его статьи время от времени появлялись в «Manchester Guardian». Он продолжал присматривать за издательскими делами отца, собирал гонорары, регулярно пересылал их в Мексику, выплачивал родительские долги в Норвегии и во Франции и выпускал «Бюллетень». Оскорбленный придирчивостью отца, чувствуя, что его заманивает ГПУ в ловушку, глубоко несчастный в семейной жизни, он в возрасте тридцати лет начал страдать от длительной бессонницы. Он все больше
Как обычно, он раскрывал свое сердце матери («Дорогая мамочка, я не сомневаюсь, что ты одна не будешь сердиться на меня за мое молчание или что-нибудь еще»). Но он также встречал отцовские выговоры со встречными обвинениями: «Мне приходится вести часть работы в очень тяжелых условиях, которой в ином случае был бы перегружен ты; и вести ее без необходимого авторитета и помощи, которую имеешь ты; иногда у меня не бывает денег даже на то, чтобы купить почтовых марок. Я думал, что могу рассчитывать на твою поддержку. Вместо этого ты делаешь меня своей мишенью и говоришь всякую всячину о моей „преступной беспечности“… Даже если бы я и нес долю ответственности за задержку с копенгагенскими материалами, это не… оправдывает твоего отношения ко мне». Изнуренный и подавленный, Лёва все чаще доверялся Этьену, которому, казалось, не было равных по изобретательности, усердию и преданности делу.
Поначалу Троцкий надеялся, что контрпроцесс будет проведен в масштабе, соответствующем провокации, что его надо вести так, чтобы растормошить сознание международного рабочего движения. Он стремился к сотрудничеству в этом со 2-м Интернационалом и так называемым амстердамским интернационалом профсоюзов. По его совету Лёва обратился к Фридриху Адлеру, секретарю 2-го Интернационала, с его согласия осудившему московские репрессии как «средневековую охоту на ведьм». Адлер делал то, что мог; все, чего он достиг, это то, что после долгой задержки Исполком Интернационала выпустил заявление, осуждающее репрессии; он отказался принять участие в каком бы то ни было расследовании или контрпроцессе. То же самое сделал и Интернационал тред-юнионов. Обе эти организации, их германские и австрийские секции, разгромленные Гитлером и Дольфусом, находились под пятой Леона Блюма, который, как глава правительства Народного фронта, зависел от поддержки Сталина. Блюм пришел в смущение даже от платонической декларации Интернационала с осуждением репрессий и использовал свое влияние, чтобы предотвратить любые дальнейшие действия со стороны своей партии и «братских секций». А поэтому западноевропейские социал-демократы, обычно с готовностью защищавшие «свободы и права личности» против коммунизма, на этот раз предпочли соблюсти дипломатическое молчание или даже найти оправдание Сталину. «Интернационал, — как излагал это Троцкий, — бойкотировал своего собственного секретаря». Это заранее уменьшало эффективность любого контрпроцесса: без социалистических партий и тред-юнионов никакая кампания не могла привлечь внимания рабочего класса.
Тогда приверженцы Троцкого попытались заручиться поддержкой выдающихся интеллектуалов левого толка. Это не очень подходило Троцкому, который часто осмеивал «мирные комитеты», «мирные конгрессы» и «антифашистские парады», для которых сталинисты собирали галактики литературных и академических «звезд»; он презирал безвкусный снобизм таких театральных эффектов, особенно когда Коминтерн заменял ими серьезные и объединенные действия рабочего движения. Он упрекал своих американских последователей за провал в вовлечении рабочих в «комитеты защиты Троцкого»; но в этом отношении выбора у него не было.
Пока что реакция интеллигенции была также удручающей, ибо сталинисты, которые во Франции, Испании, Британии и Соединенных Штатах оказывали на нее сильное влияние, применяли все средства морального давления, чтобы не дать ей оказать даже малейшую поддержку любому протесту против репрессий. Из Москвы, где был истреблен цвет русской литературы, слышались голоса Горького, Шолохова и Эренбурга, присоединившихся к хору, который заполнял эфир ревом «Расстрелять бешеных собак!». На Западе литературные знаменитости вроде Теодора Драйзера, Леона Фейхтвангера, Барбюса и Арагона вторили этому реву; а Ромен Роллан, этот почитатель Ганди, враг насилия, «человеколюбивая совесть» своего поколения, употребил свой сладкозвучный евангельский голос, чтобы оправдывать резню в России и восхвалять главного палача, с таким рвением, что Троцкий подумывал о том, чтобы подать в суд на него за диффамацию. Ну а если Горький и Роллан подавали сигнал, стаи более мелких гуманистов и моралистов следовали за ними, испытывая при этом слабые угрызения совести, а то и вообще ничего не испытывая. Странное зрелище представляли их манифесты и воззвания в поддержку Сталина. В Соединенных Штатах, например, они объявили бойкот Комиссии по расследованию, созданной под эгидой Джона Дьюи. Они призывали «всех людей доброй воли» не оказывать помощи этой Комиссии, утверждая, что критики московских процессов вмешиваются во внутренние дела Советского Союза, помогают фашизму и подбадривают его, а также «наносят удар по силам прогресса». Этот манифест был подписан Теодором Драйзером, Грэнвилем Хиксом, Корлисс Ламонт, Максом Лернером, Реймондом Робинсом, Анной Луизой Стронг, Полем Суизи, Натаниэлем Уэстом и многими профессорами и художниками, некоторые из которых окажутся потом в передовых шеренгах антикоммунистических крестовых походов 40-х и 50-х годов. Луиза Фишер и Уолтер Дюранти, эти пользовавшиеся популярностью эксперты по советским делам, ручались за честность Сталина, правдивость Вышинского и гуманные методы ГПУ для получения показаний от Зиновьева, Каменева, Пятакова и Радека. Даже Бертрам Д. Вольфе, член Лавстонитской оппозиции, давным-давно исключенный из компартии, все еще хвалил Сталина за то, что тот спас революцию от троцкистско-зиновьевского заговора. [103]
103
«Сегодня, какие бы субъективные намерения ни были у Троцкого, я не стану судить о них, ибо его объективная роль состоит в мобилизации в рабочем движении негативного отношения к Советскому Союзу. Он приказал своим сторонникам во Франции вступать в Социалистический Интернационал. Он еще дальше отошел от коммунистических основ… Он даже выступал за гражданскую войну в Советском Союзе и тем самым стал открытым врагом класса и страны, которой он так верно когда-то служил». Так Бертрам Д. Вольфе писал о Троцком в 1936 г.! Лишь когда великие репрессии приблизились к концу, незадолго до того, как на скамье подсудимых появился Бухарин, вот тогда Вольфе, этот «коммунистический фундаменталист», выразил сожаление, что оказывал моральную поддержку этим репрессиям. В результате Троцкий заметил, что Вольфе все еще должен многому учиться, чтобы не делать впредь прискорбные ошибки в будущем. В последующие годы Вольфе критиковал других авторов (которые всегда осуждали сталинские репрессии), называя их «поборниками Сталина».
В еврейско-американской прессе авторы, до сих пор называвшие себя «почитателями Троцкого», обратились против него, когда тот заговорил об антисемитских оттенках московских процессов. Редактор одной такой газеты писал: «Впервые мы, представители еврейской прессы, услышали такое обвинение. Мы привыкли смотреть на Советский Союз как на свое единственное утешение в том, что касается антисемитизма… Непростительно, что Троцкий выдвигает такие беспочвенные обвинения в адрес Сталина». [104]
104
Речь идет о Б. Голдберге, писавшем 26 и 27 января в нью-йоркской «Tag». В то время Троцкий переформулировал свои взгляды на еврейскую проблему. В интервью «Forw"arts», другой ежедневной нью-йоркской газете, он признал, что недавний опыт антисемитизма в Третьем рейхе и даже в СССР вынудил его отказаться от старой надежды на «ассимиляцию» евреев в нациях, в которых они живут. Он пришел к мнению, что даже при социализме еврейский вопрос потребует «территориального решения», т. е. что евреям придется селиться на своей собственной родине. Тем не менее, он верил, что это будет в Палестине, что сионизм сможет решить эту проблему или что она может быть решена при капитализме. Чем дольше будет существовать загнивающее капиталистическое общество, утверждал он, тем более жестоким и варварским будет становиться антисемитизм по всему миру.