Трое
Шрифт:
– Знаю ведь я - красотой моей ты доволен, а сердцем меня не любишь и осуждаешь меня... Не можешь жизнь мою простить мне... и старика...
– Не говори про него, - сказал Илья. Он вытер лицо платком с её головы и встал на ноги.
– Что будет, то будет!
– тихо и твёрдо сказал он.
– Захочет бог наказать человека - он его везде настигнет. За слова твои - спасибо, Липа... Это ты верно говоришь - я виноват пред тобой... Я думал, ты... не такая. А ты - ну, хорошо! Я - виноват...
Голос у него прерывался, губы вздрагивали, глаза налились кровью. Медленно,
– Я - во всём виноват! За что?
Олимпиада схватила его за руку; он опустился на диван рядом с ней и, не слушая её, сказал:
– Понимаешь - я его удушил, я!
– Тише!
– со страхом, вполголоса крикнула Олимпиада.
– Что ты?
И она крепко обняла его, заглядывая в лицо ему помутневшими от страха глазами.
– Погоди. Вышло это - нечаянно. Бог - знает! Я - не хотел. Я хотел взглянуть на его рожу... вошёл в лавку. Ничего в мыслях не было. А потом вдруг! Дьявол толкнул, бог не заступился... Вот деньги я напрасно взял... не надо бы... эх!
Он глубоко вздохнул, чувствуя, что с его сердца как будто какая-то кора отвалилась. Женщина, вздрагивая, всё крепче прижимала его к себе и говорила отрывистым, бессвязным шёпотом:
– Что денег взял - это хорошо. Значит - грабёж... Без этого подумали бы, что - ревность...
– Каяться я не буду, - говорил Илья задумчиво.
– Пусть бог накажет... Люди - не судьи. Какие они судьи?.. Безгрешных людей я не знаю... не видал...
– Господи!
– вздохнув, сказала Олимпиада.
– Что будет?.. Голубчик... Я - ничего не могу... ни говорить, ни думать, и надо нам отсюда уходить...
Она встала и пошатнулась, как пьяная. Но, закутав голову платком, она вдруг заговорила спокойно:
– Как же теперь, Илюша? Неужто пропадать?
Илья отрицательно качнул головою.
– Так ты... у следователя-то говори всё, как было...
– Так и скажу... Ты думаешь, я за себя постоять не сумею? Думаешь, я из-за этого старика - в каторгу пойду? Ну, нет, я в этом деле не весь! Не весь, - поняла?
Он покраснел от возбуждения, и глаза его сверкали. А женщина наклонилась к нему, шёпотом спрашивая:
– Денег-то только две тысячи?
– Две... с чем-то...
– Бедненький ты! И это не удалось!
– грустно сказала женщина, на глазах её сверкнули слёзы.
Илья, взглянув ей в лицо, усмехнулся с горечью.
– Разве я для денег? Ты - пойми... Погоди, я первый выйду отсюда... Мужчина всегда первый выходит...
– Ты - скорее приходи ко мне... Скрываться не надо нам... Скорее! тревожно говорила ему Олимпиада.
Они поцеловались долгим, крепким поцелуем, и Лунёв ушёл. Выйдя на улицу, он нанял извозчика и когда ехал, то всё оглядывался назад - не едет ли за ним кто-нибудь? Разговор с Олимпиадой облегчил его и вызвал в нём хорошее чувство к этой женщине. Ни словом, ни взглядом она не задела его сердца, когда он сознался ей в убийстве, и не оттолкнула от себя, а как бы приняла часть греха его на себя. Она же за минуту перед тем, ничего ещё не зная, хотела погубить его и погубила бы, - он видел это по её лицу... Думая о ней, он ласково улыбался. А на следующий день Лунёв почувствовал себя зверем, которого выслеживают охотники.
Утром его встретил в трактире Петруха, на поклон Ильи чуть кивнул ему головой и при этом посмотрел на него как-то особенно пристально. Терентий тоже присматривался к нему и вздыхал, не говоря ни слова. Яков, позвав его в конурку к Маше, там испуганно сказал:
– Вчера вечером околоточный приходил и всё про тебя у отца расспрашивал... что это?
– О чём расспрашивал?
– спокойно осведомился Илья.
– Как ты живёшь... пьёшь ли водку... насчёт женщин. Называл какую-то Олимпиаду, - не знаете ли?
– говорит. Что такое?
– А чёрт их знает!
– сказал Илья и ушёл. Вечером этого дня он опять получил записку от Олимпиады. Она писала:
"Меня допрашивали о тебе, - сказала я всё подробно. Это совсем не страшно и очень просто. Не бойся. Целую тебя, милый".
Он бросил записку в огонь. В доме у Филимонова и в трактире все говорили об убийстве купца. Илья слушал эти рассказы, и они доставляли ему какое-то особенное удовольствие. Нравилось ходить среди людей, расспрашивать их о подробностях случая, ими же сочинённых, и чувствовать в себе силу удивить всех их, сказав:
"Это я сделал!.."
Некоторые хвалили его ловкость и храбрость, иные сожалели о том, что он не успел взять всех денег, другие опасались, как бы он не попался, и никто не жалел купца, никто не сказал о нём доброго слова. И то, что Илья не видел в людях жалости к убитому, вызывало в нём злорадное чувство против них. Он не думал о Полуэктове, а лишь о том, что совершил тяжкий грех и впереди его ждёт возмездие. Эта мысль не тревожила его: она остановилась в нём неподвижно и стала как бы частью его души. Она была как опухоль от удара, - не болела, если он не дотрагивался до неё. Он глубоко верил, что настанет час и - явится наказание от бога, который всё знает и законопреступника не простит. Эта спокойная, твёрдая готовность принять возмездие во всякий час позволяла Илье чувствовать себя почти спокойно. Он только более придирчиво стал отмечать в людях дурное. Стал угрюмее, сосредоточенней, но так же, как раньше, с утра до вечера ходил по городу с товаром, сидел в трактирах, присматривался к людям, чутко слушал их речи. Однажды, вспомнив о деньгах, зарытых на чердаке, он подумал, что надо их перепрятать, но вслед за тем сказал себе:
"Не надо. Пускай лежат там... Будет обыск и найдут их - сознаюсь!.."
Но обыска не было, к следователю его всё не требовали. Позвали только на шестой день. Перед тем, как идти в камеру, он надел чистое бельё, лучший свой пиджак, ярко начистил сапоги и нанял извозчика. Сани подскакивали на ухабах, а он старался держаться прямо и неподвижно, потому что внутри у него всё было туго натянуто и ему казалось - если он неосторожно двинется, с ним может случиться что-то нехорошее. И на лестницу в камеру он вошёл не торопясь, осторожно, как будто был одет в стекло.