Трое
Шрифт:
Сидя за самоваром, Илья поглядывал на картину, и ему было приятно видеть жизнь человека, размеренную так аккуратно и просто. От картины веяло спокойствием, яркие краски её улыбались, словно уверяя, что ими мудро написана, для примера людям, настоящая жизнь, именно так написана, как она и должна идти. Рассматривая это изображение человеческой жизни, Лунёв думал о том, что вот достиг он, чего желал, и теперь жизнь его должна пойти так же аккуратно, как на картине. Будет она подниматься вверх, и на самом верху, когда он накопит достаточно денег, он женится на скромной, грамотной девушке...
Самовар уныло курлыкал и посвистывал. Сквозь стекло окна и кисею занавески в лицо Ильи тускло смотрело небо, и звёзды на нём были едва видны. В блеске звёзд небесных всегда есть что-то беспокойное...
Самовар свистит тише, но пронзительнее. Этот тонкий звук
"Зачем надо умирать?" - вдруг спрашивает себя Лунёв, глядя на человека, нисходящего с вершины благополучия в могилу... И ему вспоминается Яков Филимонов, постоянно думающий о смерти, и слова Якова: "Интересно умереть..."
Илья неприязненно отталкивает от себя эти воспоминания, старается отвернуться от них куда-нибудь в сторону.
"Как-то поживает Павел с Верой?" - возникает у него новый ненужный вопрос.
По улице едет извозчик. Стёкла в окнах вздрагивают от шума колёс о камни мостовой, лампа трясётся. Потом в магазине раздаются какие-то странные звуки... Это Гаврик бормочет во сне. Густая тьма в углу комнаты тоже как будто колеблется. Илья сидит, облокотясь на стол, и, сжимая виски ладонями, разглядывает картину. Рядом с господом Саваофом стоит благообразный лев, по земле ползёт черепаха, идёт барсук, прыгает лягушка, а дерево познания добра и зла украшено огромными цветами, красными, как кровь. Старик, с ногами в гробу, похож на купца Полуэктова, - такой же лысый и худенький, и шея у него такая же тонкая... Глухой звук шагов раздаётся на улице: мимо магазина по тротуару кто-то идёт, торопясь. Самовар погас, и теперь в комнате так тихо, что кажется - и воздух в ней застыл, сгустился до плотности её стен...
Воспоминание о купце не тревожило Илью, и вообще думы не беспокоили его, - они мягко, осторожно стесняли его душу, окутывая её, как облако луну. От них краски на картине "Ступени человеческого века" немного блекли: на ней как бы являлось пятно. Всегда вслед за мыслью об убийстве Полуэктова Лунёв спокойно думал, что ведь в жизни должна быть справедливость, значит, рано или поздно человек будет наказан за грех свой. Но, подумав так, он зорко присматривался в тёмный угол комнаты, где было особенно тихо и тьма как будто хотела принять некую определённую форму... Потом Илья раздевался, ложился в постель и гасил лампу. Гасил он её не сразу, а сначала вертел вверх и вниз винтик, двигавший фитиль. Огонь в лампе то почти исчезал, то появлялся вновь, тьма прыгала вокруг кровати, бросаясь к ней отовсюду, снова отскакивая в углы комнаты. Илья следил, как неощутимые чёрные волны пытаются залить его, и долго играл так, широко раскрытыми глазами прощупывая тьму, точно ожидая поймать в ней взглядом что-то... Наконец, огонь, вздрогнув последний раз, исчезал, тьма на момент заливала собою всю комнату и как будто колебалась, ещё не успев успокоиться от борьбы со светом. Вот из неё выступало пред глазами Ильи тускло-голубоватое пятно окна. Если ночь была лунная, на стол и на пол падали чёрные полоски теней от железной решётки за окном. В комнате становилось так напряжённо тихо, что казалось, если сильно вздохнуть, всё в ней дрогнет. Лунёв плотно закутывался в одеяло, особенно тщательно окутывал шею и, оставив открытым лицо, смотрел в сумрак комнаты до поры, пока сон не одолевал. Поутру он просыпался бодрый, спокойный, и ему было почти стыдно при воспоминании о вчерашних глупостях. Пил с Гавриком чай и осматривал свой магазин, как что-то новое. Иногда к нему забегал с работы Павел, весь измазанный грязью, салом, в прожжённой блузе, с чёрным от копоти лицом. Он снова работал у водопроводчика, таскал с собою котелок с оловом, свинцовые трубы, паяльники. Он всегда торопился домой, а если Илья уговаривал его посидеть, Павел со смущённой улыбкой говорил:
– Не могу! Я, брат, так себя чувствую, как будто у меня дома жар-птица, - а клетка-то для неё слаба. Целые дни одна она там сидит... и кто её знает, о чём думает? Житьё ей серое наступило... я это очень хорошо понимаю... Если б ребёнок был...
И Грачев тяжело вздыхал... Однажды он сумрачно сказал товарищу:
– Отвёл я всю воду своему огороду, да не потопила бы, боюсь.
Другой раз на вопрос Ильи - пишет ли он стихи?
– Грачёв, усмехаясь, молвил:
– Пальцем в небе... Э, ну их ко всем чертям! Куда уж нам лаптем щи хлебать!.. Я, брат, теперь всем корпусом сел на мель. Ни искры в голове, ни искорки! Всё про неё думаю... Работаю - паять начну - всё льются в голову, подобно олову, мечты о ней... Вот тебе и стихи... ха-ха!.. Положим, - тому и честь, кто во всём - весь... Н-да, тяжело ей...
– А тебе?
– спросил Илья.
– И мне - оттого тяжело... К веселью она привыкла... вот что! Всё о деньгах мечтает. "Если б, говорит, денег хватить где-нибудь - сразу бы всё перевернулось... Дура, говорит, я: надо бы мне какого-нибудь купчика обворовать..." Вообще - ерунду говорит. Из жалости ко мне всё... я понимаю... Тяжело ей...
Павел вдруг обеспокоился и убежал.
Часто заходил к Илье оборванный, полуголый сапожник с неразлучной гармонией подмышкой. Он рассказывал о событиях в доме Филимонова, о Якове. Тощий, грязный и растрёпанный Перфишка жался в двери магазина и, улыбаясь всем лицом, сыпал свои прибаутки.
– Женился Петруха, жена его - как свёкла, а пасынок - морковь! Целый огород, ей-богу! Жена - толстая, коротенькая, красная, рожа у неё трёхэтажная. Три подбородка человек имеет, а рот - всё-таки один. Глазёнки - как у благородной свиньи: маленькие и вверх не видят. Сын у неё - жёлтый, длинный и в очках. Листократ! Зовут его Савва, говорит гнусаво, при матери - блажен муж, а без неё - вскую шаташася языцы... Ка-ам-пания - моё почтение! Яшутка теперь такой вид имеет, словно в щель забиться хочет, на манер испуганного таракана. Пьёт, сердяга, потихоньку да кашляет во всю мочь. Видно, папенька печёнки-то ему повредил как следует! Едят его. Парень мягкий, - не подавятся сожрут... Дядя твой письмо прислал из Киева... По-моему - напрасно он старается: горбатого в рай не пустят, я думаю!.. А у Матицы ноги совсем отвалились: в тележке ездит. Наняла слепого из половины, впрягла его и правит им, как лошадью, - смехота! Кормится всё-таки. Хорошая она баба, я скажу! То есть, ежели бы у меня не такая удивительная жена была, я бы на этой самой Матице необходимо женился! Я прямо скажу: на всей земле только и есть две бабы настоящие - с сердцем, - моя жена да Матица... Конечно, она пьянствует, но хороший человек всегда пьяница...
– А Машутка?
– напомнил ему Илья.
При напоминании о дочери прибаутки и улыбки исчезали у сапожника, точно ветер осенний сухие листья с дерева срывал. Жёлтое лицо его вытягивалось, он сконфуженным, тихим голосом говорил:
– Мне про неё ничего не известно... Хренов прямо сказал мне: "И мимо не ходи, а то я её изувечу!.." Пожертвуй, Илья Яковлевич, на построение косушки или шкалика сооружение!..
– Пропадаешь ты, Перфилий, - сказал Илья с сожалением.
– Окончательно пропадаю, - спокойно согласился сапожник.
– Многие обо мне, когда помру, пожалеть должны!
– уверенно продолжал он.
– Потому весёлый я человек, люблю людей смешить! Все они: ах да ох, грех да бог, - а я им песенки пою да посмеиваюсь. И на грош согреши - помрёшь, и на тысячи издохнешь, а черти всех одинаково мучить будут... Надо и весёлому человеку жить на земле...
Смеясь и балагуря, задорный, похожий на старого, ощипанного чижа, он исчезал, а Илья, проводив его, с улыбкой покачивал головой. Чувствуя, что ему жалко Перфишку, он понимал ненужность этой жалости и видел, что она мешает ему. Прошлое было недалеко сзади Лунёва, и всё, напоминавшее ему о прошлом, будило в нём беспокойное чувство. Он был похож на человека, который устал и, отдыхая, сладко дремлет, а осенние мухи назойливо гудят над его ухом и мешают ему отдохнуть. Разговаривая с Павлом или слушая рассказы Перфишки, Илья сочувственно улыбался, покачивал головой и ждал, когда они уйдут. Иногда ему становилось грустно и неловко слушать речи Павла; в такие моменты он торопливо и упрямо предлагал ему денег и, разводя руками, говорил:
– Чем иным помочь могу?.. Посоветовал бы: брось Веру...
– Бросить её нельзя, - тихо говорил Павел.
– Бросают, что не нужно. А она мне нужна... Её у меня вырывают, - вот в чём дело... И может, я не душой люблю её, а злостью, обидой люблю. Она в моей жизни - весь мой кусок счастья. Неужто отдать её? Что же мне-то останется?.. Не уступлю, - врут! Убью, а не отдам.
Сухое лицо Грачёва покрывалось красными пятнами, и он крепко стискивал кулаки.
– Разве замечаешь, что похаживают около неё?
– задумчиво спросил Илья.