Трон и плаха леди Джейн
Шрифт:
Помня о моем христианском долге, я жалею отца, который тоже ожидает казни, да еще с совестью, отягощенной смертельными грехами. Дабы пробудить в нем заботу о здоровье его души, напоминаю ему, из милосердия, почему я должна умереть. Я пишу:
Батюшка,
Господу угодно приблизить мою смерть делами Вашими, хотя жизнь моя должна была продлиться благодаря заботам Вашим. Я со смирением принимаю это и возношу хвалы Ему за сокращение моих скорбных дней. Я почитаю за счастье, что, омыв мои руки непорочностью, моя безвинная кровь сможет воззвать к Господу Всемогущему.
Перечитав
Да пребудет с Вами Господь, дабы в конце мы встретились на небесах.
Когда сэр Джон уносит письмо, мною овладевает раскаяние: я должна служить утешением отцу, а не быть ему судьею. Не стоит расходовать те немногие часы, что остались нам на земле, на взаимные обвинения. Я должна отойти к Господу с сердцем свободным от горечи. И посему в моем старом молитвеннике, принадлежавшем некогда бабушке Марии Тюдор и который я решила взять с собою на эшафот, я пишу второе послание батюшке:
Господь да утешит Вашу светлость. Хотя Господу было угодно взять у Вас двоих детей, не думайте, что Вы потеряли их, но верьте, что мы, утратив жизнь земную, обретаем жизнь вечную. Что же до меня, то я, почитающая Вас в этой жизни, стану молиться о Вас и в жизни иной.
Когда комендант приходит в следующий раз — он посещает меня дважды в день, дабы справиться, есть ли у меня все необходимое, — я прошу его позаботиться о том, чтобы после моей смерти молитвенник передали батюшке. Он читает, что я написала.
— Очень подходяще, очень соответствует моменту, — одобряет он. Затем, прочистив горло, говорит: — Сударыня, я хотел вас попросить… А не напишете ли вы и мне что-нибудь на память? — Его глаза передают гораздо больше, чем он может выразить словами.
Оглядевшись, я беру молитвенник в бархатном переплете, подаренный мне Гилфордом:
— Это для вас, сэр Джон. Я надпишу его вам.
И я пишу:
Время родиться и время умирать, и день нашей смерти лучше дня нашего рождения.
Сэр Джон читает мои слова. Говорить он не может. Он молча кивает в знак благодарности и уходит.
Сдерживая слезы, я сажусь и принимаюсь сочинять речь, которую произнесу с эшафота. Она не будет длинной, ибо по утрам бывает холодно и люди не должны подумать, будто я оттягиваю свою казнь. Также не должно создаться впечатления, что я недовольна королевой или своим приговором, иначе дело кончится конфискацией всего имущества нашей семьи, если еще что-то осталось, мрачно думаю я. Батюшка, конечно, будет обесчещен и лишен жизни, титулов и владений. Последнее отойдет короне, обрекая матушку и сестер на жизнь в нищете. Посему я ничего не скажу против королевы. Мне на самом деле и нечего сказать.
Я переписываю чистовую копию готовой речи, когда снова приходит сэр Джон:
— Сударыня, совет направил мне письмо. Ваш муж Гилфорд Дадли просил у королевы позволения попрощаться с вами лично, и ее величество удовлетворили его просьбу. Остается спросить только вашего согласия.
От одной лишь мысли об этом внутри у меня все сводит судорогой.
— Как мой муж? — спрашиваю я.
Сэр Джон качает головой:
— Боюсь, совсем пал духом. Его надсмотрщики передают, что он на грани безумия. Без конца плачет и ропщет на свою несправедливую, как он полагает, судьбу. У него нет вашего мужества, миледи. Если бы вы согласились увидеться с ним, то, возможно, он бы немного успокоился.
— Нет, я предпочла бы этого не делать. Мне жаль его, но, признаться, я бы этого не вынесла. Но все же передайте ему, что я желаю ему, во имя любви к Господу, смиренно пережить горестные часы, ибо вскоре мы обретем друг друга в лучшем из миров. Еще передайте ему, что я буду смотреть из окна, как он пойдет на Тауэр-хилл в понедельник.
— Я передам ему ваши слова, — обещает комендант. Когда он уходит, я снова сажусь за стол.
Это ожидание — чистый ад. Последние дни напоминают самую изощренную на свете пытку. Я думаю, что смерть, когда она настанет, будет мне поистине мила. По крайней мере, тогда я обрету покой.
Миссис Эллен
Обезумев от горя, я плачу в подушку, как и все ночи с прошлой среды. Подушка промокла насквозь, а я шатаюсь от бессонницы. Ничего другого я не могу сделать, чтобы не рыдать в голос. И вместо того ворочаюсь с боку на бок, без конца громко всхлипывая.
Моя девочка, мое дорогое дитя, которое я заботливо взращивала с рождения, словно собственную плоть и кровь, утром будет зарублена топором насмерть, всего через несколько часов. Я так ее люблю, так лелею — и сейчас ничем не могу ей помочь.
Думать о том, что ей суждено кончить вот так, безвременно почить в самом расцвете юности, — невыносимо.
Это противно природе, такое истребление молодой жизни. В шестнадцать лет Джейн должна быть озабочена, подобно большинству своих ровесниц, домашними хлопотами; ей следует быть хозяйкой собственного дома, иметь в детской одного, по крайней мере, младенца и страстного мужа в постели. А еще заниматься теми обычными делами, которыми занимаются молодые женщины ее возраста: командовать слугами, чинить мужу сорочки, заготавливать припасы в кладовой, надзирать за няньками. А вместо того ее жизнь вдруг обрывается кровавым концом.
Как мучительно видеть ее в эти последние дни, такую хрупкую и милую, с ее огненно-рыжими волосами и нежным румянцем на веснушчатом лице. Эти детские руки с тонкими пальцами, держащими перо, которое выводит такие взрослые слова. Грацию ее движений, посадку головы, изгиб щеки. Все эти черты, столь любимые мной в Джейн, достигшей расцвета своей девичьей красоты, когда юность так жадно торопится жить и впереди простирается бесконечное будущее. Но завтра мое дитя будет уже в могиле.
Был ли когда приговоренный к смерти преступник столь безвинен? Она ничем не заслужила подобного наказания. Она хорошая и честная, это ясно как божий день. Это злодей Нортумберленд и несносные родители довели ее до такого. Да простит их Бог, ибо я никогда не прощу. Будь все по-моему, гореть бы им в аду вечно. Ненависть к ним словно рак пожирает меня. Она, вместе с горем и болью, разрывает меня на части.