Тронка
Шрифт:
— Вива Куба!
Сашковы костыли так и пляшут тогда в воздухе от восторга и энтузиазма, а сейчас радист поглядывает на выпяченную вперед Мамайчукову бородку несколько даже иронически.
В коридоре слышны быстрые девичьи шаги, в приоткрытую дверь заглядывает Неля, секретарша:
— Гриня! Пахом Хрисанфович сердится, что ты до сих пор не уехал.
— Передай: выхожу на орбиту. — И Мамайчук в самом деле поднимается. — Попутно, возможно, где-нибудь и на тузлук наскочу. Странная штука этот тузлук: недоваренное мясо, примитив, а как на человека действует! После тузлука мне всегда бороться хочется… Ну, честь труду! — бросает он хлопцам и неторопливо выходит на улицу к своему фургону.
Этот агитфургон, в котором Мамайчук и швец и жнец,
— Для чего вы существуете, то бишь живете?
Такая уж у него привычка — приставать с этим вопросом к каждому.
— Ну вот, родились, выросли, живете, а для чего?
Девчата пожимают плечами, пересмеиваются, а маленькая девочка — дочка старшей птичницы — удивленно смотрит на Мамайчука, на его желтую, как пух на цыпленке, бороду и разрисованную рубашку.
— Ну, скажем, вот у Сани, — кивает Мамайчук на полненькую чернявую молодицу, муж которой проходит службу на Балтийском флоте, — затяжная любовь, она только и ждет праздника, чтобы поехать в Ленинград к своему законному. А вы?
— У тебя бы спросить, — весело отвечает Саня, — для чего ты сам небо коптишь?
— О, это вопрос сложный, над ним я как раз и размышляю в эти дни. Размышлял ночь, все утро и тому же посвящу несколько ближайших лет.
— Не слишком ли щедро?
— А я, девчата, не мелочный. В запасе у меня вечность. Куда спешить, зачем? Ну, пусть я после известных видоизменений стану какой-нибудь другой молекулой, пусть не буду Григорием Мамайчуком, а буду, скажем, арбузом или дыней.
— Или чертополохом, — прыснула со смеху одна из девушек.
— Или чертополохом, какая разница? Главное, что я буду, и никто не в силах прекратить меня в вечности, положить мне конец. Так-то, девчата.
— Гриня, тебе пора жениться, — говорит Одарка, приземистая, с веселыми глазами, в опущенной на брови косынке.
— Голому жениться только подпоясаться, — отвечает Гриня. — А вот вам, девчата, которые незамужние, советую это сделать пораньше, чтобы потом успеть выйти замуж еще раз.
— Вот так посоветовал!
— А то вы по десять классов закончили, однако и до сих пор не знаете, что раньше появилось в природе: курица или это вот яйцо? — И Гриня, подняв у корытца оброненное курицей свежее яйцо, тут же его выпивает.
После этого он едет дальше. Увидев чабана, который маячит у отары на выпасах, Гриня не ленится сделать крюк, заворачивает к нему и, не вылезая из кабины, тоже спрашивает:
— А вы?
— Что я?
— Для чего живете?
— Чтобы баранов стричь.
— Вот это наконец ответ! — даже обрадовался Гриня.
А когда он со своим вопросом обратился у кошары к зоотехнику Тамаре, которая с чабанами отбирала в загородке по биркам производителей для отправки в Болгарию, то реакция Тамары была для Грини совсем неожиданной.
— Проваливай отсюда! — выкрикнула она, и Гриня только тогда заметил, что лицо у нее было мокрое и красное от слез.
А мог бы ведь он догадаться, что Тамара в эти дни переживает душевную драму; недавно вышла она замуж за приезжего техника по искусственному осеменению, а он оказался пьяницей, да таким, что пьет без просыпу; допился однажды до того, что вместе со спиртом, полученным для лабораторной работы, вылакал и все другое из пробирок, за что и попал в совхозный «Перец».
Вот почему Тамара так болезненно приняла
Едет Гриня, колышется над баранкой пластмассовый зайчик на нитке, усмехается по-заячьи водителю: «А сам-то ты что за субъект? Для чего ты?»
На душе мучительно тоскливо, стыдно за свою бестактность перед Тамарой. Становится просто больно за нее, за ее слезы. Видимо, и сейчас капают они на спины стриженых, сбитых в загородке мериносов, между которыми она ходит, согнувшись… Борец против равнодушия, против черствости и бездушия, как же ты сам не заметил, что Тамара заплакана, что сегодня ей свет не мил!.. И вообще с тех пор как она связала себя с этим пьянчугой, вид у нее всегда такой измученный, похудела, лицо осунулось, только глаза стали еще больше. А какая она была девушкой! Ребята выбирали ее комсоргом не только за деловые качества, но еще и за веселый нрав, за девичью ее привлекательность. Последнее время она работала уже секретарем райкома, невольно перейдя в разряд тех девчат, которым, по мнению Грини, их должности угрожают вечным девичеством: ведь не так просто секретарю райкома после собрания уединиться в парке с рядовым комсомольцем. Однако Тамара, словно бы наперекор пророчествам Мамайчука, быстро и неожиданно нашла себе пару, вышла замуж за этого, как назло, подвернувшегося техника. После свадьбы Тамара возвратилась на работу в совхоз, чтобы неотлучно быть возле мужа, и — странное дело — именно теперь, увидев ее замужней, как-то поникшей, вечно расстроенной от семейных забот и переживаний, Гриня вдруг по-настоящему разглядел Тамару в истинной ее красоте, в ее самоотверженной супружеской верности, и не раз теперь ловил себя на том, что ему хочется глядеть на нее, слышать ее ласковый голос… Просто слышать. Просто глядеть. В измученное сияние глаз заглянуть…
Может, из-за этого сюда и сворачивал? Может, и вправду ничего другого не мог выдумать, как влюбиться в замужнюю женщину? И, вместо того чтобы излить ей свои нежные чувства, так вдруг обидеть бестактным, дурацким вопросом…
Неподалеку отсюда начинаются земли полигона, где живут своей таинственной жизнью те разноплеменные хлопцы — солдаты, с которыми Мамайчук время от времени встречается на поле совхозного стадиона. Битвы между их командами отличаются неимоверным упорством, счет здесь выражается в таких цифрах, как 25 на 18 (последняя игра), бурей искреннего энтузиазма встречают совхозные болельщики свою команду, своих одетых в трусики шоферов, трактористов, учителей… После матча гурьба ребятишек сопровождает Гриню до самого дома, а он в бутсах, в одних трусах идет с ними совхозной улицей, несмотря на недовольство старушек, которые, хлопоча по дворам, провожают его, бесстыжего, осуждающими взглядами…
Хотя там, на полигоне, много Грининых знакомых по спортивной борьбе, проехать напрямик через их территорию ему не удается, часовой еще издали машет фургону флажком: кати, мол, в объезд…
И фургон, послушно меняя курс, исчезает в безлюдной степной дали, чтобы, намотав за день десятки километров, вернуться на Центральную уже с другой стороны света, вернуться лишь под вечер, когда Сашко и Виталик выйдут за совхозную околицу встречать вечернюю зарю.
Жара спадает. Степь лежит тихая, подернутая легкой дымкой, и силуэт ветродвигателя на далеком отделении маячит как-то необыкновенно, а древние могилы-курганы, раскиданные среди степного раздолья, словно бы тают, переливаются мягко, как тихая музыка. Кем эти курганы насыпаны, какие отшумевшие царства они увенчивают? Кто навеки засыпан там вместе со своими желаниями, страстями, ненавистью, любовью?