Тухачевский
Шрифт:
Михаил Николаевич считал себя наиболее подходящим человеком для поста наркома обороны, а под «нужным моментом» подразумевал время неизбежного военного столкновения с Германией: «Оно неминуемо. Может, это произойдет не так уж скоро — лет через 10–13 (разговор происходил в Ленинграде в конце 20-х или в начале 30-х годов. — Б. С). Я знаю немцев. Ту победу над Россией, которая им случайно досталась, они не забудут. Когда Германия поотдохнет и ремилитаризуется — она снова попытается напасть на нас. Но, — Тухачевский встал и, глядя надменно вдаль, как будто он уже видел там разбитого врага, сказал: —…мы отучим Германию мечтать о нашей земле! Она тогда узнает, что такое Россия! И немцы навсегда забудут слова "руссише швайне" (русские свиньи. — Б. С.)».
Свояченица была потрясена: «Глаза его сильнее вышли из орбит и горели таким огнем, что мне стало не по себе. "Неужели он маньяк?" — подумала я. Как бы угадав мою мысль, он снова сел и положил свою руку на мою: "Я показался тебе сумасшедшим? Нет — так будет. А если не будет, то у меня хватит сил пустить себе пулю в лоб. Когда нет цели — нет жизни. Моя цель — сделать нашу армию лучшей и сильнейшей в мире… Я об
'карьеристом' или 'честолюбцем', метящим в 'Бонапарты'. Поэтому я особенно и не откровенничаю"…»
Мне кажется, что была еще одна причина, по которой Тухачевский с такой истовостью взялся за дело реорганизации Красной армии. «Красный маршал» дружил с писателем Алексеем Николаевичем Толстым, «красным графом» (у них, как мы помним, был общий предок). Толстой в эмигрантских кругах подвергался такому же остракизму, как и Тухачевский. И внутри страны часть интеллигенции, так и не принявшая советской власти, считала писателя, как и полководца, беспринципным приспособленцем, готовым служить большевикам за почести и материальные блага. С Толстым был хорошо знаком американский журналист Юджин Лайонс, корреспондент агентства «Юнайтед Пресс» в Москве в начале 30-х годов. Лайонс довольно быстро понял, что существующий в СССР режим ничего общего не имеет ни со свободой, ни с заботой о благе народа. Он, кстати сказать, еще в 1953 году изобрел выражение «Гомо советикус», означающее человека тоталитарного общества с присущей ему двойной моралью и четким различением того, что надо говорить в соответствии с официальной идеологией и как обстоит дело на самом деле (с тех пор это выражение распространилось во всем мире).
Как-то раз Толстой пригласил Лайонса на свою виллу в Детском (Царском) Селе, где, кстати говоря, у него не раз бывал и Тухачевский. Лайонс с женой были удивлены, что стены особняка украшали картины и гобелены из Эрмитажа. Стол ломился от вин и закусок, хотя в то время горожане сидели на карточках, а крестьяне пухли с голода. После изрядной выпивки хозяин вдруг пригласил американца наверх в мансарду, где располагалась его библиотека. В комнате Лайонс увидел массивный рабочий стол в центре и множество книг по стенам. Из окна открывался типично русский пейзаж: деревянная церковь, коровы на лугу, мужики за работой. Толстой показал Лайонсу посмертную маску Петра Великого, над романом о котором как раз работал. Затем обернулся к окну и тихо сказал: «Джин, вот это настоящая Россия, моя Россия… Остальное — обман. Когда я вхожу в эту комнату, то стряхиваю с себя советский кошмар, закрываюсь от его зловония и ужаса. На то малое время, пока я со своим Петром, я могу сказать этим мерзавцам (это слово Лайонс процитировал по-русски): идите к чертям… В один прекрасный день, поверьте, вся Россия пошлет их к чертям… Это всё, что я хотел, чтобы вы знали. А теперь вернемся к гостям».
Лайонс так прокомментировал этот монолог: «Хотя он больше никогда не высказывал мне своих подлинных чувств, это осталось между нами тихим секретом. С тех пор всегда, когда я слышу рассуждения о том, что приверженный традиции русский человек умер, что его заменил роботоподобный "Гомо советикус", я вспоминаю тот случай в библиотеке. Это был один из многочисленных случаев, которые убедили меня, что поверхностный слой советского конформизма может быть очень тонким. Сотни раз я видел, как под воздействием водки или еще более пьянящей обстановки конфиденциальности этот слой разрушался, и вскоре перестал удивляться, когда люди, на виду у всех казавшиеся образцами правоверных коммунистов, внезапно начинали ругать всё советское. Одержимость Толстого эпохой Петра была, в определенном смысле, бегством от ненавистного настоящего. Были и другие, кто пытался спрятаться в прошлом… чтобы избежать необходимости врать о современности».
Как знать, не была ли могучая русская армия, создать которую мечтал Тухачевский, для него тем же, чем была для Толстого работа над «Петром Первым»? Ведь маршал не мог не видеть, что в стране установлена диктатура куда более абсолютная, чем была при самодержавии, что на ответственных постах в военном ведомстве находятся люди некомпетентные, вся заслуга которых — в личной преданности Ворошилову и Сталину, что Советский Союз по-прежнему далек от тех идеалов равенства и справедливости, о которых говорили большевики. Хотя, конечно, всё советское Тухачевский не стал бы ругать даже и в сильном подпитии (если оно у него когда-либо случалось).
И вряд ли стоит преувеличивать сочувствие Михаила Николаевича тяготам жизни простого народа. Он о них довольно мало знал, поскольку армия — это достаточно изолированная ячейка общества, а высший комсостав Красной армии был отделен и от рядовых бойцов броней пайков и льгот и все возраставшей корпоративной замкнутостью. Об этом хорошо написала Лидия Норд: «С самого начала Красная Армия была поставлена на положение особой, привилегированной касты. В материальном отношении военные жили гораздо лучше, чем гражданское население. И не только высший начсостав… Командир полка в то время (1925–1930 годы) получал сто и потом сто двадцать рублей в месяц. В артиллерии и бронетанковых частях — 140 рублей. Разница между командиром полка и его помощником была в десять рублей. Командир батальона (не отдельного) получал на тридцать рублей меньше командира полка, а командир роты на десять рублей меньше, чем комбат (для сравнения: среднемесячная зарплата рабочих и служащих в 1928 году не превышала 65 рублей, а реальные доходы крестьян были еще меньше. — Б. С). Но при этом каждый командир имел бесплатное летнее и зимнее обмундирование (получали материалом, а шили портные части) и командирский паек из каптерки, в который входил сахар, сливочное масло, сало или смалец, постное масло, мясо, крупы, овощи и хлеб. Всего этого было в таком количестве, что небольшие семьи жили почти исключительно на этот паек. Паек этот можно было получать у каптенармуса по частям в течение всего месяца, и только сахар, крупы и, кажется, жиры нужно было получить сразу. Высший начальствующий состав получал кроме этого еще и добавочный "ответственный паек".
Квартира обычно была тоже казенная, и я уже не помню, взималась ли за нее плата, кажется, да, но вычеты за квартиру были очень малые, и к жалованью прибавлялись еще «квартирные» деньги. Даже в те периоды, когда население жило впроголодь или голодало, в закрытых распределителях военторга, — а отделения их были при каждой самостоятельной части, — можно было получать все дефицитные продукты и товары».
Ясно, что Тухачевский и в конце 20-х получал гораздо больше, чем 120 рублей в месяц, и в пайке своем имел не только перловую крупу, солонину и растительное масло, но и икру, и семгу, и ветчину, и столь любимый им коньяк. И квартиры у него были гораздо просторнее, чем у командира полка или батальона. Правда, в Смоленске его жилищные условия, как можно предположить, еще оставляли желать лучшего. Как свидетельствует один из сослуживцев по Западному фронту И. А. Телятников, работать на квартире Тухачевскому было неудобно, и «обычным местом его ночных занятий был салон-вагон». Мемуарист следующим образом объясняет, почему командующий предпочел не делать этого в помещении штаба, где «удобств было куда больше»: «Михаил Николаевич, заботясь о здоровье штабных командиров, отдал приказ, чтобы на ночь в штабе не оставался никто… А что запретил другим, не позволял и самому себе. Иначе какой же пример для подчиненных?» Крепко подозреваю, что не забота о подчиненных побудила Тухачевского на ночь обосноваться в салон-вагоне. Просто там удобнее было крутить скоротечные романы с местными дамами, сочетая приятное с полезным, любовные утехи с штудированием трудов по военной теории и истории. В штабе-то всё равно остаются часовые и дежурные. А вот на запасных путях железнодорожной станции инкогнито можно обеспечить гораздо надежнее.
Зато в столице квартира сразу оказалась большой. Но здесь поселились не только жена и дочь, но и мать, братья и сестры. Теперь Тухачевский уже имел возможность обеспечивать любовниц жилплощадью и встречался с ними на их территории. Так что в Москве, в Ленинграде и снова в Москве «квартирный вопрос» никак не мешал амурным делам Михаила Николаевича. Очевидно, свои задержки он объяснял поздними совещаниями в наркомате, а несчастная жена покорно делала вид, что верит.
Лидия Норд вспоминала, что даже личное общение у красных командиров было довольно-таки строго регламентировано: «В свободное время командиры частенько ходили друг к другу в гости. Играли в преферанс, а в некоторых домах и в «девятку». В преферанс и в лото играли открыто, а в «девятку», которая в армии была запрещена, — тайно. И в нее играли в большинстве интенданты. Но в домах красных командиров, как высших, так и старших, и, кажется, среднего начсостава тоже, почти никогда не бывали штатские, за исключением самых ближайших родственников. Это было не случайно. Политотделы настойчиво рекомендовали командному составу держаться подальше от гражданского населения, "чтобы оградить воинские части от шпионажа"… Нужно сказать, что знакомство домами велось еще и по чинам. В доме высшего комсостава редко бывали гости ниже командира полка… Командиры взводов, рот и даже батальонов бывали в доме комполка только по делу… Однажды… я поставила себя в очень неприятное положение, — я встретила недавно выпущенного из военной школы сына нашего старого знакомого генерала С. Я его знала еще с детства — мы были почти однолетки и, обрадовавшись встрече, пригласила его к нам. Он пришел на следующий день и, когда я угощала его чаем, вместе с мужем пришло несколько человек гостей, приехавших из Москвы. Увидев С, все как-то переменились, держали себя натянуто. И мой гость, видимо, почувствовав себя неловко, поторопился уйти. А позже мой муж, хотя и в очень мягкой форме, но сделал мне выговор за мою неосмотрительность, — оказалось, что я не имею права приглашать в свой дом молодежь, так как это тоже "не рекомендуется", ибо молодые командиры могут случайно узнать из разговоров высших о каких-либо перемещениях или происшествиях в армии, которые не подлежат огласке».
Лидия Норд вспоминает и другой случай, к которому оказался уже причастен сам Тухачевский: «Однажды, во время какого-то празднества в… академии, я, просидев во время всего обеда за "почетным столом", решила устроиться ужинать за другим столиком, где сидела знакомая мне семья… подруга детства с мужем артиллеристом — он был там слушателем. Но не успела я просидеть с ними и десяти минут, как подошел комиссар академии Генин и вежливо препроводил меня на предназначенное мне место за главным столом. Сначала я подумала, что Генина послал за мной Тухачевский, и покорилась со скрежетом зубов, но тот, посмотрев на меня весьма ехидно, сказал: "Генин зорко следит за нарушающим этику". Когда же я позже накинулась по поводу новой «этики» на Михаила Николаевича и привела в пример царскую армию, то он возразил: "Да, там молодого офицера приучали, как держать себя в обществе. Но там были люди одного класса, и были традиции, а вот если молодые офицеры начнут посещать такие «дома», как Авксентьевского, Городовикова, Буденного, да и многих командиров полков, которые без водки и площадной ругани не могут существовать, то как они «воспитаются»? И не думай, что и раньше все дома давали молодым офицерам только одно хорошее. Меня вот, когда я только что был произведен, постарались ввести в один дом в Петербурге, очень высокопоставленный военный дом, связанный каким-то дальним родством с нашей семьей, и чего я там наслушался… Там совершенно свободно говорили и о таких лицах и о таких вещах, за которые заурядного человека сослали бы на каторгу… А мы, молодые офицеры, впитывали это в себя как губки… Да и в наших домах мы подчас позволяем себе откровенно высказывать многое и многих критиковать… А молодой, сдуру, кому-нибудь сболтнет и сам влипнет, и нам причинит неприятность… А потом, если многие из высших командиров могут позволить себе роскошь потерять вечер за картами или другими развлечениями, то молодым надо совершенствовать себя — читать, заниматься… Армии нужны знающие командиры… Мне и то развлекаться некогда…"»