Турция. Записки русского путешественника
Шрифт:
Впрочем, образ Одигитрии за спиной патриарха мог напоминать и другую Одигитрию, писанную апостолом Лукой, — ту, которая обходила город при бедствиях и на Пасху полагалась в Хоре для общего поклонения, пока при падении Константинополя захватчики, сорвав драгоценности, не разрубили ее на четыре части. В обоих случаях это был образ молитвы и памяти и соединял земное и небесное. И мне было в радость преподнести патриарху Варфоломею альбом о Сергиевой обители и напомнить, что и Сергия до пострижения звали Варфоломеем и что он не только чтил, но и видел Богородицу при своем служении.
Патриарх благодарил по-русски, и было видно, что многое понимает и без усилий переводчика. Он знал о нашей работе по прошлому приезду и благословлял новые усилия напомнить русскому человеку, что Турция не только
Когда мы вышли, я снова оглянулся на ряд предшественников патриарха. Там были святые и простые слабые люди, которые бывают и в патриархах. Там были свидетели славы Константинополя и унижения Церкви в пору Османской империи, но, слава Богу, ряд не обрывался, преемство не пересекалось и Великая церковь, даже отмеченная в путеводителе как «низкое убогое здание», в глубине предания та же Великая, в которой ослабленно, а порой и болезненно для нас бьется стареющее, усталое, но все такое же христианское сердце.
На улице уже был вечер. Юг ведь — темнеет скоро. Но мы еще поднялись к Софии, прошли по ипподрому с его обелисками и колоннами и даже заглянули в Голубую мечеть, строитель которой ревниво глядел на главный храм Константинополя, очевидно, вспоминая гордое восклицание Юстиниана по окончании строительства «Я победил тебя, Соломон!», и мечтал, что султан Ахмет точно так же скажет: «Я победил тебя, Юстиниан!» И, по преданиям, такая фраза прозвучала.
Мы вошли в пустую мечеть, залитую огнями сотен светильников, свисающих сверху на сверкающем дожде, ливне тросов, и восхитились этим цветным, пестрым от росписей и ковров головокружительным простором, но сердца наши не подвинулись. Здесь побеждал дух соревнования. И как ни лестно для нас было утверждение сербского писателя Милорада Павича, что по окончании строительства мечети ее архитектор, слишком долго проведший за выведыванием тайны Софии, проснулся христианином, увы, это было только игрой воображения. И когда мы потом подошли к великому храму, обесчещенному минаретами, загороженному страшными контрфорсами и пристройками, София взирала со спокойной прямотой и голос ее был чист и ясен. Она была внешне в сто раз тяжелее мечети, но чудо ее оставалось нетронутым. В чужом и бедном платье, оставалась царицей перед сверкающей, но ряженой соперницей.
И мечеть, и София были подсвечены, и из ночи от Золотого Рога в полосу света внезапно влетали и тотчас пропадали во тьме молчаливые призрачные чайки, как бедные души, и кажется, и эти души не смешивались — каждая над своей святыней.
*
День был так долог, что его нельзя было смирить никаким сном. В пять утра закричал муэдзин. Заоткликались другие минареты, пошли чертить свои звуковые арабески, так похожие на алфавит ислама и узоры паласов, заткали небо золотыми коврами над Софией, Мраморным островом, Босфором. Но окна не торопились вспыхивать, отвечая на призыв к намазу, и когда муэдзины стихли, стали слышны вдовьи крики чаек, а там взялись петухи (это в центре мегаполиса!), чьи песни беднее и короче разбойничьих песен русских петухов, и, наконец, загудели проснувшиеся машины.
И опять надо было бежать. На этот раз на Влахернскую службу патриарха, где скоро опять со смущением отмечаешь, что пение муэдзинов и греческих православных певцов в храме одинаково пышно, гортанно, медно-переливно. И с горечью видишь, что тянутся на службу больше старые гречанки, спокойные интеллигентные матроны хороших семейств — ни одной из наших «баушек». Мужчин мало, молодых лиц почти нет. Как у нас бывало — пока мужчины суетятся в истории, бегают, убивают, создают партии, женщины удерживают Церковь. И никак не привыкнешь к месту патриарха на кафедре — в правой стороне у стены посередине храма, словно он только почетный наблюдатель.
Достоять, однако, не успеваем — ждет русский консул Сергей Васильевич Величкин. В Галате, в Пере, воспетой Буниным, Мережковским и Булгаковым, звенит на Ставродроме декоративный трамвайчик, вываливается на улицу цыганская роскошь несчетных магазинов, лакированно блестят вечные лавры в кадках, отступают в глубь улицы посольства и храмы. Тепло, солнечно, празднично, уютно, ненаглядно. Но на минуту взглянешь на это щегольство глазами русского изгнанника
Консул куда-то опаздывает, но с интересом вслушивается в планы и обещает все виды содействия, тоже смущаясь тем, что Турция только рынок и курорт. А нам важно все, что связано с Галлиполи, последним пристанищем белой армии Кутепова и Врангеля, куда мы собираемся завтра. Сергей Васильевич пытается объяснить нам, как найти место русского кладбища, но видно, что дело это трудное — времени прошло много, следы потерялись. Долгое сопротивление турок напоминанию об этой странице русской истории, да и наше равнодушие только-только в последнее время преодолевается в верхах, и, слава Богу, уже присматривается место для памятного знака.
Намереваемся, было, доехать до Халкидона, но теснота машин и плотность дороги скоро убеждают, что добраться, может, и доберемся, но не увидим ничего другого, тем более в Халкидоне, по всем свидетельствам, ни следа от христианских святынь. Спешим обратно и когда приезжаем к Софии, она уже торопится к закрытию.
Леса, мешавшие увидеть весь объем храма в прежние поездки, только разрослись, словно каждая весна прибавляет побегов, но это не может ослабить впечатления, особенно ясного после вчерашней мечети Султана Ахмета. Там подлинно только цветной воздух, а здесь плотная, осязательная сила, перед которой тушуются михрабы и кафедры шейхов, громадные щиты с сурами Корана, нарочито искажающие ритм храма, его летучую высоту. Богородица в своде алтаря — великая София — милосердно глядит с небес, нежно придерживая младенца, который, вероятно, и не чувствует этой невесомой, как крыло бабочки, руки. И когда бы сохранилась одна эта мозаика, то и ее было бы довольно, чтобы понять, какая невиданная правда любви и свободы возвышала этот храм над миром. Он описан тысячекратно и высоко, всегда потрясенно, и я не собираюсь вступать в соревнование с теми, кто видел больше и слышал лучше, а только тороплюсь наглядеться, надышаться расписной мощью, принять его тайну без рассуждения и называния.
Вот и она: Богородица — Любовь и София — принимают человека в дети Божии. И это не умозрение, а ясное знание, которое подлинно хочется укрыть от праздных глаз — «не бо врагом Твоим тайну повем». И опять вижу в галереях, как неуклонно выступают из-под краски непобедимо золотые кресты, и знаю, что однажды краска больше не удержит их и они выйдут мерной чередой, как уже шествуют над входом храма в притворе, и вместе с ними сам собою, без усилий церковных политиков и бряцания оружием, воздвигнется золотой крест и над куполом Храма, не неся в себе никакого вызова. Странно сказать, там особенно чувствуешь, что произойдет это в час, когда мы не декоративно, подобно Юстиниану и Константину, складывающим на мозаике при выходе из собора к ногам Богородицы город и храм как символ единства церкви и государства, а в своем сердце согласим два эти начала. И небом будет не купол храма, а само небо, и домом молитвы не стены, а весь белый свет.
Сам храм своими стенами, мозаиками, фресками, колоннами, всей своей высотой от сорока сверкающих окон барабана до пола, взорванного несчетными землетрясениями, каждым камешком подтверждает, что Слово приходило в мир и что Оно всесильно и никуда деться не может.
*
Нам придется спрашивать здесь слишком много и спрашивать нелицеприятно. Может быть, в этом и есть благословенная сила этих камней. Для того они и стоят, чтобы мы вслушались наконец в главные вопросы и поняли, что церковь есть дело неотменимое, требовательное, что нельзя в ней стоять расслабленным. Нельзя ни на одну минуту вообразить себя окончательно победившим.