Твой XIX век
Шрифт:
Однако и сегодня, сойдя с поезда на станции Петровск-Забайкальский (14 часов от Иркутска — на восток), мы получаем право на открытия и откровения… „Стариков, помнящих Горбачевского“, уж не встретить… Но голос того удивительного человека услышим.
„Грудь у меня всегда стесняется, когда я бываю в каземате: сколько воспоминаний, сколько я потерь пережил, а этот гроб и могила нашей молодости или молодой жизни существует. И все это было построено для нас, за что? И кому мы все желали зла? Вы все давно отсюда уехали, у вас все впечатления изгладились, но мое положение совсем другое, имевши всегда перед глазами этот памятник нежной заботливости о нас“ (из письма к товарищу по каторге Оболенскому).
Будто услыхав горький упрек Ивана Горбачевского,
Можно подняться еще выше — на гору, самое высокое место в округе. Спрашиваем прохожего: „Как называется гора?“ — „Лунинская“ (звучит как — „Лунинска“), — отвечает он буднично, как будто гора явилась на свет с этим названием. Сюда поднимался поглядеть на мир и „воспарить духом“ бывший кавалергард, дуэлянт, парижский пролетарий, музыкант, заговорщик, остряк и смертник Михаил Лунин.
Если же вернуться на, улицу Декабристов, где стоял каземат, то рядом, через несколько домов, был двухэтажный покосившийся деревянный особнячок княгини Трубецкой, пустой, подготовленный для реставрации. И эта пустота, заброшенность придавали дому особый колорит, и тени, конечно же, выходили из комнат, встречались в коридоре…
Иван Иванович Горбачевский, член тайного декабристского Общества соединенных славян родился вместе с веком, 22 сентября 1800 года. Осужденный по высшему, первому разряду, летом 1830 года он попадает сюда, в Петровский завод, и проводит здесь более трех тысяч каторжных человеко-дней. Впрочем, много лет спустя вспомнит, „как мы прежде жили вместе [в тюрьме] и там хохотали, смеялись, несмотря ни на какие замки, дежурных и часовых“. Хохот — важнейший способ борьбы за существование.
Недалеко, на холме, — старое кладбище: склеп первой из погибших здесь — Александры Муравьевой. Печальные даты жизни: 1804–1832. Сначала все заключенные, а потом один Горбачевский следит, чтобы не гасла лампада, горевшая над ее могильной плитой. Рядом надгробие — „Анна Анненкова. 1829–1833“. Угадываем многое: декабрист Анненков, приехавшая к нему невеста Полина Гебль, радость родителей, девочке уже четыре года, ее первый лепет — и надгробие…
Чуть ниже этих могил, почти у входа на кладбище, — безымянная плита; когда-то на ней стояла усеченная пирамида — знак прекращения рода. Здесь похоронен генерал-лейтенант Лепарский, главный начальник этой каторги, твердый и одновременно снисходительный страж декабристов, приказавший расстрелять одного из них, Ивана Сухинова, за попытку к бегству и в то же время допускавший множество послаблений, благодаря которым большинство сумело перенести казематы.
Генерал умер, когда каторжный срок самых главных, „перворазрядных“, декабристов подходил к концу: на его место даже не успели назначить нового, — как в 1839 году (согласно одной из декабристских шуток) „разрешилась от бремени госпожа Петровская тюрьма, произведя на свет детей, имеющих вид довольно-таки жизнеспособных, хотя все они более или менее подвержены кто астме, кто слабости, кто седине“.
Все разъехались в разные места на поселение — Иркутск, Курган, Селенгинск, Ялуторовск. Один же по доброй воле навсегда остался здесь — Горбачевский. „Иван Иванович, — помнили местные жители, — предобрый был человек: лечил, муку и денег взаймы давал, да обратно все забывал получить и недостаточно жил“. Прожил здесь почти сорок лет, ходил по лесам с ружьишком, лечил, собирал книги. Здесь и совершил главный, можно сказать, „лунинский“ подвиг своей жизни: написал записки, столь же замечательные, сколь таинственные. Через два года после его смерти, неизвестно откуда, они оказались у редактора журнала „Русский архив“ Петра Бартенева; в редакции, к счастью, сняли копию, по которой тот бесценный документ ныне издается и переиздается, подлинная же рукопись неведомо куда исчезла! Прямо как „Слово о полку. Игореве“… Впрочем,
Записки Горбачевского… Без Ивана Ивановича мы знали бы неизмеримо меньше о важнейших событиях — Обществе соединенных славян, восстании Черниговского полка. В самом деле, главные лидеры Южного общества — Сергей Муравьев-Апостол, Пестель, Бестужев-Рюмин — повешены, они не смогли записать своих воспоминаний. Следственные материалы над сотнями участников южного восстания до сих пор не найдены. Как это ни парадоксально, но крупному, сравнительно недавнему историческому событию грозило забвение, исчезновение…
Однако осенним днем 1825 года молодой Иван Горбачевский обменялся с Сергеем Муравьевым-Апостолом клятвой: кто из них останется жив, тот напишет об их деле.
Один остался — и свои собственные воспоминания соединил со множеством других. Обходя друзей, он заставлял их рассказывать. Смертельно рискуя, ибо за это ему грозила каторга, даже казнь, — он собрал и сохранил…
В Отделе письменных источников Государственного исторического музея хранится неопубликованное письмо Горбачевского Пущину (жившему после амнистии в подмосковной усадьбе Марьине близ Бронниц):
„Нечаянно и неожиданно я получил от тебя письмо с деньгами, драгоценный мой Иван Иванович! И не знаю, как выразить тебе мою благодарность… В моей настоящей жизни письмо редкость, почти происшествие. В первый раз в жизни слышу слово „Бронницы“, и почему не Москва, не Петербург, и что за Бронницы, что за Марьино, как ты туда попал и зачем?..
Ты спрашиваешь, что я делаю и что намерен делать? Живу по-прежнему в Заводе. Строения те же, люди те же, которых ты знал, лампада горит по-прежнему. Теперь я скажу, что я намерен делать с собою: ничего и оставаться навсегда в Заводе — вот ответ…“
В конце письма Горбачевский напоминал Пущину его обещание когда-нибудь вернуться вольным в Петровский завод и поглядеть на свое прошедшее. Увы, письмо Иван Иванович Пущин получил за четыре месяца до собственной смерти…
После амнистии почти все уехали домой, „в Европу“, только, несколько человек осталось в Сибири, привыкнув к краю, который был прежде их тюрьмой.
„Если уедут Бестужев и Завалишин в Россию, я один останусь в Восточной Сибири, по крайней мере я больше не знаю, кто живет здесь. Я останусь один — и буду сидеть, как Марий на развалинах; я и сам развалина не лучше Карфагена, но и со мной бывает слабость даже непростительная: я иногда мечтаю о своей Малороссии, и тоскую по ней, и чем делаюсь старее, тем более делается одиночество мое скучнее, и грусть одолевает. Одно спасение в моей жизни настоящей это чтение — без этого я давно бы пропал. Мне странно кажется, и иногда спрашиваю сам себя, как это люди живут и что им чудится после Читы, Петровского завода, Итанцы и проч. И после всего этого жить в Москве, Калуге и далее, и далее. Какие должны быть впечатления, воспоминания. А свидания с родными, со старыми знакомыми… Для меня все это кажется фантазия и мечта…“
Из трех „закоренелых“ декабристов-сибиряков Михаил Бестужев все же уедет умирать из Забайкалья в Москву; Горбачевский хочет остаться в Петровском заводе, Завалишин — в Чите. Первому — удастся, второму — нет!
Дмитрий Завалишин, бывший флотский лейтенант, осужденный в 22-летнем возрасте по первому разряду за 14 декабря, представлен в Читинском архиве особенно широко.
Еще в 1839 году, когда окончился его 14-летний каторжный срок, он из Петровского завода просится не на запад, как большинство его товарищей, а на восток, в Читу, где находилась его невеста — местная жительница Смольянинова. 9 сентября 1839 года Завалишин пишет первую из большого числа своих просьб — о том, что отпущенные ему 15 десятин пустопорожней земли „неудобны для хлебопашества“, просит отвести лучший участок, разрешить разъезды по хозяйственным делам, а для необходимого заработка „представлять свои сочинения для напечатывания“.