Тяжелый дивизион
Шрифт:
— Бери скорей свою кобылу, — сказал Чутков без досады, со смехом. — Их, чертей, рядом держать — руки порвешь!
Двуколка застучала по шоссе.
— Ой, что в городе творится, — стуча зубами в такт прыжкам двуколки, говорил Ханов. — Комендант вчера еще велел магазины открыть — бери все, кому не лень. Солдатам нельзя, только штатским. Ну, а кто теперь удержит? Первым делом вино достали. Такое делается… А у нас никто и не знал. Нашли бы и мы чем позабавиться… Сапожного товару или галантерею…
— Значит, город бросают? — спросил Григорьев.
— А тебе что ж, повылазило? Вишь, форты, и те задом кверху становятся, — рассердился Ханов.
Шоссе вошло в военный городок. Низкие казармы строились в ряд по обеим сторонам дороги. В них уже было пусто. Но вдоль шоссе и по переулкам еще бродили люди, по-странному одетые и нагруженные, как верблюды.
У иного на плечах сверх форменной рубашки наброшен был черный пиджак, из-под локтя смятыми раструбами глядели сапоги. Другой тащил две гитары, третий — гармонь величиной с солдатский сундучок. Двое, сгибаясь, волокли на палках корзину с консервами. Из узлов глядели какие-то странные свертки, за плечами болтались переполненные мешки.
Воровски, избегая офицерского взора, пробегали люди переулками, вдоль шоссе, на восток.
Ближе к центру города, у разбитых, на совесть разнесенных деревянных лавок, еще копошились какие-то подозрительные группочки штатских и расхристанных, заросших солдат. По дорогам разъезжали одиночные и беспомощные полевые жандармы. В доме с выбитыми стеклами визжала гармонь. У придорожных камней валялись запретные, белого стекла, бутылки, и пьяные голоса, почти забытые на фронте, плясом и частушками, отпевали бросаемый, уже преданный огню большой город.
Время от времени с разных сторон доносились глухие, необыкновенной силы взрывы — это летели в воздух один за другим форты внешней линии.
Иногда вслед за взрывом начиналась неистовая дружная канонада, словно сотня батарей открывала ураганный огонь по одному и тому же месту. Это сами собой открывали пальбу склады поставленных на картечь шрапнелей, самовзрывались от детонации тысячи, десятки тысяч сложенных штабелями тротиловых бомб.
Эту перепалку иногда прерывал и подчеркивал басистый, неожиданно долгий рев взрывающихся пороховых погребов…
Восточная часть города была уже вся в огне.
Выстроившиеся в линию по обеим сторонам шоссе большие и малые дома горели бурно разворачивающимся на ветру пламенем. Шоссе каменным хребтом уходило в дымы пожаров, и впереди на всем его протяжении бушевало пламя.
Порывы ветра швыряли хвосты дыма, алые обрывки пламени на самую середину шоссе.
Лошади шли неспокойно. Упорно останавливались, водили глазами, хрипели, пятились и, всюду встречая брызжущие искрами метлы дыма, рвались вперед.
Пешие шли посередине шоссе.
Позади ревело и местами уже успокаивалось безлюдное, дымящееся, покорившее город пожарище.
Огонь справлял небывалое торжество. Никто не боролся с пламенем. Крутящиеся языки, энергично потрескивая, стлались широкими полотнищами по ветру. Огонь гнул, сворачивал в трубки листы кровельного железа, лизнув, иссушал зеленую листву деревьев.
Птицы, изгнанные бедствием, носились кругом с тягучими, безнадежными криками.
Окна отвечали тонким треском лопнувших стекол. Сами собой начинали играть в брошенных домах инструменты.
Над одинокой церковью гудел колокол. Какой-то старик звонарь, помнивший лучшие времена и никогда не видевший такого огневого разгула, не уходил с колокольни, может быть потому, что весь неизвестный, невиданный мир казался ему более чужим, чем это пожарище, брошенное всеми, даже птицами, кроме него одного…
На шоссе становилось нестерпимо жарко. Пересыхали губы. Стучали виски. Лошади шли, часто мигая веками.
В проточной канаве Андрей смочил платок и положил на лоб, почти закрыв глаза. Смотрел из-под платка. Глаза продолжали слезиться.
Стало жаль коня, — смочил другой платок, бросил на глаза лошади, привязав конец к уздечке между ушами. Лошадь шла как пьяная.
Удалось еще раз смочить платок. Влажности хватало на десять минут. Затем платок сворачивался, и сухая дымящаяся тряпочка жгла, как уголь…
Батарею догнали у моста через Муховец. Позади пламя уже свободно подавало руку пламени через шоссе. К мосту сбегались три шоссе, три огневые дороги, и по всем путям еще тянулись пешие ряды и бесконечные обозы.
На мост входили по очереди, по одной колонне с каждого шоссе. Говорили, что по трем шоссе идут три армии. На мосту все три колонны шли вплотную друг к другу, и колеса каждую секунду грозили сцепиться и сорвать одно другое, ломая оси. От тяжелых артиллерийских упряжек сторонилась обозная мелкота.
В обратную сторону — к Бресту — пути не было. Впрочем, не было и желающих идти назад. Все шло, спешило, бежало на восток. Двое ординарцев, должно быть по приказу убегающего начальства, пытались было перейти мост против движения — отчаялись и пустились вплавь через глубокий, сдавленный берегами Муховец.
Батарея стояла, упершись передовыми телефонными двуколками в хвост автомобильного транспорта. Транспорт следовал за хлебопекарней. Еще дальше видны были длинные низкие ходы сорокадвухлинейных пушек.
Штабные автомобили, искусно ныряя в этой массе упряжек и людей, пытались пробиться вперед, вклиниться в колонну транспорта. Шоферов ругали вдогонку крепчайшими словами. Полковники генштаба, сидевшие внутри лимузинов, старались не показываться, предоставляя шоферам отругиваться и вести споры.
У моста никто не распоряжался. Командиры понахальней пробивались вперед. Транспорты шли впереди тяжелой артиллерии, вопреки полевому уставу. В ямах у шоссе валялись лошади с простреленными головами, с выпирающими костями сломанных ног — жертвы тесноты и суматохи. Загорелые поручики и капитаны в смятых фуражках выхлестывали нагайками по сапогам, вступали в перебранку друг с другом, стараясь нахрапом оттеснить соседей и первыми вступить на мост. Перебранки доходили до потасовок. Из кобур вылетали парабеллумы и наганы, и солдаты с темнеющими лицами, с пьяным блеском в глазах теснились за спиной своих командиров. Готова была вспыхнуть настоящая битва.