Тяжелый дивизион
Шрифт:
Андрей бродил по асфальту перрона, по сырому гравию путей, накинув шинель на плечи, то и дело опираясь о вагоны или о кирпичные стены станционных строений.
В блестящем, черном до зеркальности окне увидел осунувшееся лицо грязного, расхристанного фронтового солдата.
Силы медленно возвращались. Ноги переставали походить на негибкие ходули и руки — на смешные, чужие щепочки на шарнирах, — деревянность тела вторично сменялась расслабленностью.
Шел и думал: «Спасен!»
От этого очищающего слова отходили, исчезали без остатка все мысли о гибели, об одиночестве.
Кругом закипал, бурлил, принимал в себя теплоту красок необъятный мир с людьми, которых сейчас так легко было расставить по степени близости и приязни.
Черные буквы на фронтоне вокзала: «Гомель» заставили решать, что делать дальше. Свежо предстал перед глазами клок железнодорожной карты Российской империи, и по черным прерывистым линейкам путей мысль заскользила от Гомеля к северу, к югу, на восток.
Можно было, конечно, шагать до конца по чужой указке. Доехать до Орла, в госпитале признают здоровым, дадут бумажку, отпустят — нет, отошлют обратно. Но когда это случится? Разве не грозит по-прежнему каждая половица вагона, каждое прикосновение к дверной ручке на этом зараженном пути?
Пытался поговорить с врачом. Но это было безнадежно. Никто не говорил, где врач — в городе или в вагоне.
Надо было самому решать свою судьбу.
Литовец шел мимо и подравнивал шаги под медленные, расслабленные движения Андрея. Сейчас он улыбался, как человек, которого освободили от долгой ноши.
— Ты в городе был? — спросил он Андрея.
— А что там делать?
— А я сходил. Хотел в госпиталь лечь. Не берут. Только тяжелых оставляют. В коридорах койки стоят. Набито, как мешком в каморе. А перевязку сделали…
Белая марля заменила на плече рыжие, провонявшие от пота и гноя тряпки.
— А больно как было! Как бык ревел. На улицах под окном останавливались. Хороший врач, старичок седенький. Причитал, как над покойником. Все говорил, что живуч русский человек… Я-де, мол, земский — знаю. У немца, говорит, давно бы заражение крови было. Полчаса в ране копался. А как кончил — сел я, весь дрожу, не прогнали, так я и заснул у стенки… Хотел старикан меня оставить — главный не разрешил.
— А теперь куда поедем?
— Говорят, на Орел пойдем наутро или ночью.
Они прошли по путям к семафору. Оба вразброд пошатывались, глубоко вдыхали воздух, смешанный с паровозной гарью. Ни рана, ни слабость не могли перешибить ощущения простора и этого глубокого, наполняющего дыхания.
Здесь паровозы подходили к составам и уводили их один за другим в темноту, подмигивая на ходу рубиновыми глазами. Красные огоньки вздрагивали, прощались и приглашали следовать за собою. Толстый провод с железным шелестом выбрасывал кверху спокойный, зеленый огонек на семафоре, и с запада втягивались на станцию новые и новые эшелоны.
Орел — это было чужое. Зато на юг, на Бахмач, шли пути, которые мыслились не картой, а станциями, лесами, берегами Десны и мостами. Затверженные в жизни пути от места рождения тела к путям рождения духа, от зеленых берегов Днепра к гранитным приневскнм набережным Пушкина и Толстого, Гоголя и Блока. Теперь стрелка волевого движения стояла на юг.
— Ты откуда? — спросил Андрей литовца.
— Я харьковский. За Харьковом на хуторе жена осталась. Перед фронтом женился. Зряшное дело. Холостому на фронте легче. Эк меня ковырнуло!.. — посмотрел он на плечо. — Ну, хоть кость целая, а буду ли рукой двигать, не знаю, и старикан не говорит. А без руки куда же? — Он нахмурился, очевидно не впервой поднялась и всего залила неспокойная дума.
Андрей подумал:
«Случись со мною — что ж, работал бы и без руки. Какая-нибудь интеллигентная профессия. А рабочий человек без руки — полчеловека. Вот лошадь, если сломает ногу, — пристреливают. Никакого выхода. На свалку».
И искренне сказал литовцу:
— А ты учись — и без руки проживешь.
Показалось Андрею — в первый раз посмотрел на него гигант с неприязнью.
— А учить, что ж, ты будешь?
— А что ж, и я бы учил… Жили бы только рядом… — уже неискренне сказал Андрей и, чтобы хоть несколько обелить себя, прибавил: — Я вот одного учу, фейерверкера. В школу прапорщиков пойдет.
— А чему там научат? Читать, писать я и так умею. Книжки читаю. Из школы меня рано забрали — в шахту послали. Из шахты я сбежал. Работником по хуторам ходил. Ямщиком был.
— Да, ты много повидал.
Литовец не заметил реплики Андрея.
— Ты говоришь, школа прапорщиков, — продолжал он. — А на кой она мне ляд? За деревянным крестом гоняться? Господчиков не хватает — нашего брата берут. Вон у нас в гвардии раньше бывало: как не столбовой, как не князь — так и не лезь в офицеры, а теперь — всякие пошли. А вот кончится война, что будешь делать? Ни барин, ни мужик. Мне бы научиться чему такому… мастерству, техником быть или монтером. А для этого в грамоте подковаться надо. А где есть время? Вот война кончится, если здоров будешь, куда-нибудь приткнешься, а если калекой — ну, тогда… — Он махнул рукой и сквозь накрепко сжатые губы процедил: — На три рубля пенсии…
Рельсы убегали прямыми нитями туда, к жизни, и вся эта далекая жизнь показалась Андрею жестокой и неуютной.
Литовец говорил языком городского человека. Видно было, что он читал книги, терся среди грамотных людей.
Андрей спросил:
— А ты хотел бы, чтобы мы побили немцев?
Литовец повернулся всем лицом к Андрею и спросил, в свою очередь:
— А что тогда будет?
— Как что? Во-первых, немцы нас не завоюют, а во-вторых, у нас начнется обновление промышленности, торговли. Больше денег будет… Легче будет каждому работу найти, — обрадовался Андрей, что можно сказать что-то близкое этому человеку.
— Легче работу найти? Это бы хорошо.
— Ну вот видишь.
— Да, ты вот говоришь. А может, так и не будет? Может, другие найдут работу, а я нет?
— Так нельзя же о себе все думать.
— А почему?
Андрей замялся.
— А вот обо мне кто думает? Ежели сам я о себе не подумаю — никто не подумает. Видел, как ехали? Это, я тебе скажу, — думай, не придумаешь. — Он покачал головой. — Я, знаешь, как шел на войну, ни о чем таком не думал, ничего от войны не хотел, а вот против немцев душой распалился. Офицеры так складно говорили. Ласковы стали. Жены ихние подарки приносили. Музыка каждый день играла. А шли ребята — народ все, как я, тяжелые, земля гудела. Думали: всех расшибем враз. Но кулаком с чемоданом не поборешься. А теперь мне хоть бы эта война завтра кончилась… Ну ее к чертовой матери!