Тышлер: Непослушный взрослый
Шрифт:
Новая встреча, как и первая, отмечена графической «вехой» с символическим подтекстом. Существует работа, нарисованная черной масляной пастелью, «Девушка и ангел», помеченная 1958 годом. В тонком «камейном» профиле задумавшейся девушки узнается Флора в образе Дездемоны из эскизов к «Отелло» 1944 года. Только головка девушки повернута влево, а не вправо. За ней — некая вариация библейского мотива «лестницы Иакова» — юный крылатый ангел взбирается вверх по лестнице.
В эскизе словно бы зафиксировано тышлеровское «смятение чувств» — внезапное ощущение «чудесного спасения», затаенная грусть, сожаление о былом и абсолютная невыразимость того, что с ним произошло.
Любовные отношения после десятилетней разлуки возобновились
Приведу одно сохранившееся тышлеровское письмо 1959 года, написанное перед отъездом в Верею, куда Флоре (из-за Насти) путь был заказан:
«Дорогая Флорочка!
Хочу заполнить свободную минуту Вами. Вчерашняя встреча наша вдохновила меня, приободрила, и я, даже несмотря на ряд неприятностей, уезжаю в хорошем настроении. Человеку, покуда он тянет ноги, это необходимо. Очень хорошо, что и Вы не грустите, в общем мы — романтики, а если это отнять, то останется одна профессия и стаж. Какая ерунда! Ну, так вот, я крепко, крепко Вас целую, мой милый.
Характерно это «мой милый», где словно недописано словечко «ангел». Позже, в одной из записок ей в больницу, он так и напишет: «Мой дорогой Ангел!!!» В ранних письмах он это слово опускает, но оно незримо витает в его отношении к Флоре и их встрече.
В 1960 году Флора отправилась в писательский Дом творчества в Малеевку писать книгу о «Гонзаго», и Тышлер атакует ее письмами.
Вот, по всей видимости, первое из этих «апрельских» посланий. (Оно без даты.)
«Дорогая моя Флорочка!
Ой, как без Вас скучно, грустно. Исчезла моя модель, на которую я только смотрю, но не рисую. Видимо, такой творческий метод тоже возможен. Но когда я работаю, Вы всегда со мною. Напрашивается слово — вдохновение — не люблю я это слово. Зрительно оно выглядит примерно так. После Вашего отъезда не работаю — чувствую себя неважно. Делал снимок почек, завтра узнаю, какое количество камней я тащу на моей „каторге“. Флорик, Вы уже, вероятно, освоились в новом доме. К Вам уже, наверное, кто-нибудь прилип. Я имею в виду и женщин. В Москве хорошо, весна, и я уже думаю о своих родных местах (о Верее. — В. Ч.)и о Вас думаю и вижу Вас ясно — ясно и даже слышу Вас… Родной мой, Вы посланы мне природой, искусством моим. И как хорошо, что Вы живете, что я иногда Вас вижу. Я довольствуюсь этим малым, ведь и этого могло не быть. Обнимаю Вас, моя дорогая Фауночка. Крепко, крепко целую.
В письме поражает смесь бытовых подробностей («снимок почек»), шутливости («Фауночка»), мужской ревности («кто-нибудь прилип») и высокого настроя чувства, романтической убежденности в его «неслучайности» («Вы посланы мне природой, искусством моим»). А также некоего «смирения», которому научили годы разлуки («я довольствуюсь этим малым, ведь и этого могло не быть»).
По сути, ситуация и сейчас «безысходна» — Тышлер по-прежнему с Настей. И Флора, наученная прошлыми терзаниями, медлит, не спешит с ответом…
В следующих письмах Тышлер, не слишком любящий углубляться в себя, все же делает попытку понять и выразить словами то, что с ним происходит, немного шутливо, но и очень серьезно.
Письмо от 12 апреля 1960 года:
«Флорочка, милая!
Очутился на почтамте [207] — вижу все пишут письма, почему же я должен быть в стороне от общего ритма сосредоточенных умиленных лиц. Сегодня в Москве такой день, что просто не понятно, почему мы не бродим по Москве, не сидим в кафе и не смотрим друг другу в лицо? Настроение у меня, не бог весть какое. Я, конечно, отвлекаюсь всякой чепухой, но все же чувствую, что где-то как-то „ранен“. Ну, вот, миленькая моя, не буду Вам портить Ваше хорошее самочувствие, которое Вы, вероятно, уже обрели. В Москве Вы разбрасывали свои эмоции, а сейчас Вы собираете их в единый кулак. В общем, правильно, что Вы там. Скоро и я последую Вашему примеру и уеду к себе. Но как подумаю, что опять долго не увидимся, грустно становится. Думаете ли Вы над книгой обо мне. Не спешите, пишите ее смело — я вижу ее поэтичной, острой, без оглядки во все стороны, как это часто бывает…»
207
Главпочтамт — на углу Мясницкой (бывшей улицы Кирова).
В сущности, это признание. Хочется сидеть с ней в кафе и смотреть в лицо. В 1946 году, незадолго до разрыва, он писал о своих «переживаниях», теперь он определяет свое состояние так — «ранен».
Маяковский некогда сказал о таком состоянии определеннее: «навек любовью ранен». Но эта «рана» оживляет жизнь, особенно же радуют мысли о Флориной книге…
Должна сказать, что ни «острой», ни «смелой» — книга о Тышлере не получилась. Писалась очень осторожно, впрочем, иную бы просто не пропустили. Да Флора и не из тех, кто пишет «остро». Она вполне «академический» исследователь.
Следующее письмо — новая волна нежности и умиления (от 16 апреля 1960 года):
«Несколько дней, как я не пишу Вам, и такое чувство у меня, как будто я перестал молиться. Человек к хорошему, к тому, что ему приятно, быстро привыкает. За это время ничего особенного в моей жизни не произошло. Снимок получился хороший, никаких камушков не обнаружено, но все же самочувствие неважное».
Далее Тышлер пересказывает письмо одного американца, который в журнале увидел воспроизведение «Девушки под кровлей» и влюбился в работу.
«Девушку» Тышлер писал с молодой Насти. Теперешняя, совсем больная Настя стояла между ним и Флорой. Но он был к ней привязан и вложил когда-то эту привязанность в работу…
Завершается письмо в обычной тышлеровской полушутливой, а на деле очень серьезной манере: «Смотрите, не сходите с ума и не толстейте, а, впрочем, мне все равно, лишь бы Вы были».
Следующее письмо от 21 апреля:
«Дорогая Флорочка!
После небольшого перерыва я почувствовал, что я в долгу у Вас. Хочется Вам писать, писать, что-то рассказывать, на что-то жаловаться и делиться хорошим, хотя последнего маловато. Все это, конечно, говорит о том, что Вы мне близки и без Вас трудно».
Важное признание. Тышлер понимает, что вся его душевная и творческая жизнь начинает вращаться вокруг Флоры, связана с ней.
А ведь у Тышлера всегда было две возможности: устойчивый домашний быт и мир «цыганских» страстей, уводящий от дома. С Флорой обе эти возможности неожиданно совпали. Она входит в детали его быта. И она понимает его творчество, он может ей о нем писать: «Все это время много работал, сделал много хорошего, много сомнительного. Но сомнительное пойдет в переделку. Количество зрителей, желающих попасть ко мне, увеличивается, но я слушаюсь Вашего совета и попридерживаю их». (К этому месту Флора делает примечание: «В ту пору, когда Тышлер был на полулегальном положении, я просто боялась за него. Он мог что-то не то сказать, а стукачей в те времена было видимо-невидимо».)