Тысяча и две ночи. Наши на Востоке (сборник)
Шрифт:
Халид вечно печален, как поэт, его выпуклые глаза смотрят ласково, но поверх, словно прощаясь с этой испорченной туристами и жадностью местных страной. Халид больше молчит. Но иногда, слушая звуки вечернего азана, начинает говорить чудные вещи, которые, вероятно, ему видятся в опийных снах. Об огненных колесницах, о сокровищах пустыни, об оживающих сфинксах и гуриях, танцующих в седьмом, самом прекрасном из миров. Даже самые образованные и дурные на голову арабы, как, например, хозяин соседней лавки сувениров, бывший преподаватель словесности, никогда такого не расскажут. Халид говорит, как поет.
Порой Халид после печального вздоха бросает, что все это ненадолго. И что он свободен, как и его друг-верблюд. И мы вместе мечтаем о том седьмом, лучшем из миров. Для меня он на севере, для Халида
Сегодня, возвращаясь от Ирки, я не нашла печальную парочку. Но может, Малика и Халида задержали туристы с соседнего пляжа.
— Где Малик? — спрашиваю я у пляжного мальчика о верблюде.
— Ускакал в пустыню.
— Когда?
— Вчера. Халид вдруг забеспокоился, собрался и улетел, как ифрит [12] . Даже не попрощался.
Идти домой не хочется. Забегаю в прохладу к Марине. У нас с Иркой рабочий день заканчивается как у белых людей, к восьми, Марина же работает в магазине допоздна. Как и везде, с наступлением сумерек туристы выползают из отелей на променад, осматривают безделицы в лавчонках. Но у Марины всегда пусто — их по-европейски кондиционированный магазин торгует дорогими итальянскими сумками.
12
Ифрит — в восточной мифологии злой джинн.
Марина в Египте почти двадцать лет. Тоже потянулась за солнцем и счастьем. Солнце обожгло — на руках пигментные пятна, тихий рак кожи, муж давно умер, так и не поделившись обещанным счастьем, зато сполна накормив побоями. Сын наркоман. Вынес из дома все, за исключением роскошного жемчужного ожерелья, прикрывающего еще одно темное пятно на шее Марины. «Он бы и ожерелье продал, да покупателей все равно не найдет».
У Маринки прохладно и тоскливо. Никаких изменений, вот только стала, кажется, еще суше и невесомее. Тонкие руки как веточки. Говорит, кто-то из туристов посоветовал отправить сына в Дубаи, там запрет на наркотики и выпивку, волей-неволей выздоровеет. Теперь у нее новая цель — скопить для сына денег на билет и на первое время.
…Дома Мухаммед пересчитывает прибыль, по привычке жалуется на «неурожай» и кризис, но довольно улыбается. Ластится ко мне, как всегда, когда в хорошем настроении. Я отстраняюсь. Вспомнился Халид, улетевший на Малике, даже не попрощавшись. Где он сейчас несется на своем корабле пустыни, сливаясь с липким красным маревом, делающим пустынную пыль кровавой…
Меня достали эта жара, эта пыль и бедность, заносчивость нищих арабов и их дурацкий уклад. Я хочу домой, в холод и вечную слякоть. К своим, туда. Туда, где снег и водка, и разговоры за жизнь, вялые не от солнца, как кожура местных мелких бананов, а от выпитого и поиска смысла. И тоска там иная, осмысленная, не одуревшая от жары. И я там была другой… Какая-то неведомая сила не отпускает меня. Не притягивает, а именно не отпускает…
В мятый влажный сумрак с трудом просачиваются звуки азана.
— Если слышны звуки азана, надо загадывать желание, — как-то сказала мне Ирка.
Я загадываю спонтанно, даже не успев осознать желаемое. Вернуться.
— Не желания загадывать, а молиться надо, — смеется над нашим невежеством Мухаммед, а сам сжимает мою грудь, липнет влажным телом. А над всем этим песком и выгоревшем до дыр небом расплываются звуки азана, утешая, убаюкивая, лишая памяти…
ЕЛЕНА АСЕЕВА
Афганская акварель
Я никогда не думала, что мне будет близок Афганистан. То есть как близок — я вынуждена была здесь находиться и особого удовольствия не испытывала. Зимы были трудными — все эти проблемы с электричеством, водой, стрельбой, политической обстановкой. Весной все расцветало: та скудная растительность, что была еще не съедена овцами и не пущена на растопку домов. Розы, птички, школьницы в черных платьях и белых шарфах. «Башиш [13] , мадам, башиш», — толпа нищих, калек,
13
Подайте (араб.).
Русские много сделали для Афганистана перед тем, как ввязаться в войну. До сих пор живы люди, без неприязни вспоминающие русских «шурави» [14] , которые построили им аэропорт, «хрущевки», или скорее «брежневки», школы, институты, заводы ЖБИ. Все такое же однотипное, как и по всему бывшему Советскому Союзу. Наверное, поэтому я чувствовала себя комфортно здесь, — мне этот афганский хаос напоминал родину. Как только я выходила из самолета и видела все это вокруг — криво заасфальтированную привокзальную площадь с покрашенными известью бордюрами, клумбы с розами, аскетичные сосны, улыбающихся бородатых афганцев, до боли знакомое стандартное мраморное фойе маленького аэропорта с надписью на английском с ошибками: «Дбро пожловать в Афганистан» — меня пронизывало смутное ощущение, что Родина где-то рядом. Родина, где говорят по-русски и носят скромную неприхотливую одежду. Где размышляют о смысле жизни и благодарны тому малому, что имеют. Где тебя любят.
14
Так в Афганистане называли русских солдат.
Они все внутри меня. Глаза, глаза, глаза. Голубые, светло-зеленые, пронзительно черные. Уличные воришки и пацаны, продающие на пыльной дороге инжир в самодельных корзинках. Торговцы серебром, сидящие на корточках под тенью дерева, и запыхавшиеся девушки, приподнимающие край бурки. «Салам» [15] . Так всегда принимающие. Так все тебе отдающие, словно не было войны, словно мы родились и кормились молоком одной матери. Перевидав, перепробовав разные концы света, я вдруг здесь, в этой пыльной, отчаянной пустыне, почувствовала облегчение, словно была дома. И этот внешний ад вдруг показался раем, ведь вокруг были эти люди…
15
Сокращенный вариант мусульманского приветствия.
Я сюда приехала от отчаяния. В этот сгусток обездоленности. В эту страну, на конце всех стран, забытую, униженную и пронзительную, чтобы увидеть себя так, как на меня смотрели из своих глинобитных хижин тысячи красивейших ангельских глаз.
Чтобы увидеть небо. Впервые. И понять. Что мне отдать вам? Что я могу? Осмелюсь ли…
«Я прочитал все книги про ислам. Прочитал все книги про коммунизм. И я верю в одну-единственную религию — равенство всех людей перед Богом». Изъеденное морщинами грустноглазое лицо человека, пережившего и попытки социализма, и талибан. Писатель, журналист, даже прораб. Лучший прораб компании, агроном по образованию. Мы с ним часами перебирали в памяти имена восточных поэтов, запивая разговоры водкой. На всех вечеринках, которые устраивали то Британское посольство, то миссия ООН, то просто американо-европейские собратья по несчастью, залетевшие в Кабул либо на волне золотой лихорадки, либо по распределению, — мы находили друг друга, ставили рядом свои стаканчики и погружались в туманно-сказочные мечтания. О Руми, Зороастре, Хайяме, Низами и прежних столетиях, когда здесьвсе было другое. «Лена, ты рисуешь? Ты покажешь мне свои картины? Оооо…» — Он по-детски верил в две вещи на планете Земля. В образование и искусство. Даже не так. В искусство он верил намного больше. «Ахмед, почитайте мне стихи». — «Но они же на фарси…»