Тысяча и две ночи. Наши на Востоке (сборник)
Шрифт:
Быть другим — это на всю жизнь. Это значит быть с начала и до конца наедине с собой, терзаясь своей особой участью. Есть немало людей, изгнанных за пределы социальной приемлемости, незаслуженно осужденных за «чужеродность». Эта повесть сейчас мне видится провозглашением права каждого быть таким, какой ты есть, и быть понятым, и насколько возможно — принятым. Эта повесть — не исповедь больного человека. Это история одиночества, которая может быть близка очень многим людям, вне зависимости от их сексуальной ориентации.
Я верю в толерантность.
Я верю в любовь и прощение.
Я верю в то, что каждый имеет право быть счастливым.
Эльчин
2 августа 2009 года
Есть два рода сострадания. Одно — малодушное и сентиментальное. Оно в сущности не что иное, как нетерпение сердца, спешащего поскорее избавиться от тягостного ощущения при виде чужого несчастья. Это не сострадание, а лишь инстинктивное желание оградить свой покой от страдания ближнего. Но есть и другое сострадание — истинное. Оно требует действий, а не сантиментов. Оно полно решимости, страдая и сострадая, сделать все, что в человеческих силах и даже свыше их…
Стефан Цвейг
17 января 2009 года
Около двух часов дня
Суетливый курьер DHL спрашивает мое имя, после чего протягивает коробку, обернутую в желто-красный фирменный полиэтилен.
«Подпишите здесь».
Расписываюсь в нужном месте, не глядя, одновременно изучаю графу с адресом отправителя. Посылка отправлена из офиса незнакомой компании в небольшой азиатской стране, где у меня нет ни родственников, ни друзей, ни даже знакомых.
Имя с фамилией отправителя тоже ни о чем не говорят.
«Простите, а откуда посылка?» — я в полном недоумении, но под многозначительным взглядом курьера послушно выворачиваю карманы джинсов в поисках мелочи.
«В накладной указано».
Парень, получив вознаграждение, быстро уходит, а я не без опаски, но снедаемый любопытством, распаковываю посылку.
Кассеты. Хм…
Маленькие диктофонные кассеты марки Sony.
Потрепанные, с покарябанными наклейками. 14 штук. Дело принимает прямо-таки детективный оборот.
Надо отыскать мой старый диктофон.
Черт, куда же я его засунул? Наверное, в один из ящиков письменного стола… Принимаюсь за раскопки и замечаю кое-что еще. Под кассетами сложенный лист обычной офисной бумаги. Сопроводительное письмо?
Написано на английском.
Мелкий почерк, фиолетовые чернила.
«Я не могу отпустить прошлое, не рассказав эту историю. Мою историю. Может, вы посчитаете ее неприличной, грязной, извращенной. А может — примете как нелепую и несправедливую правду. Честно говоря, я не рассчитываю на это… Нет, это ложь. Ибо если бы не верил в вашу душевность, то не стал бы посылать кассеты именно вам. Как разыскал адрес, не имеет никакого значения. Я рассказывал эту историю безжизненному диктофону по ночам, воображая, что рядом со мной тот, кто трепетно слушает, не обвиняя и не задавая вопросов. Тот, кто понимает мою боль, не жалея меня. Тот, кого я мог бы называть Другом. Просто Другом…Если мои записи дадут вам материал для книги, я не буду против. Я даже хотел бы, чтобы кто-то смог избежать ошибок, научившись на моем опыте, — так моя жизнь прибавила бы в цене. Принято считать, что искренность
Иногда между словами возникают продолжительные паузы, наполненные повседневным шумом. Щелчок зажигалки, выдох сигаретного дыма, трель мобильного телефона, звук закрываемого окна, звон чайной ложки по стенкам кружки или попросту долгое молчание, прерываемое всхлипами или судорожными вздохами.
У него крепкий молодой голос. Слегка растягивает окончания слов, временами начинает сильно смягчать согласные, слышны слащавые восточные интонации. Рассказывает он живо, но сумбурно. Быстро теряет ход мыслей, иногда даже бросает повествование на полуслове и включает какую-нибудь песню. Нины Симон, Офры Хазы, либо сам что-то напевает.
Иногда он переходит на турецкий, иногда использует персидские слова и выражения. Это похоже на шифр — разные уровни секретности повествования. Предположить, какой язык для него родной, совсем не сложно, но это не имеет ровно никакого значения. Таких, как мой рассказчик, немало в разных уголках земли.
В голосе огромная усталость, словно он вот-вот опустит руки от бессилия, отказываясь идти дальше. Но спустя пару минут он словно решает не бросать якорь на этом отрезке жизни и, покинув ветреную палубу, спешит к каюте капитана с возгласом: «Эй, первый после Бога, нам нельзя останавливаться. Плывем дальше…»
Слушая его, я сопереживаю, но не жалею. Слушая его, непроизвольно перемещаюсь туда, где он находится, становлюсь его собеседником. Тем самым Другом, с которым не обязательно разговаривать, можно и просто помолчать под томное раскуривание тоскливой сигареты…
Если пуля пробьет мой мозг, пусть она же откроет все запертые двери. Я прошу, чтобы движение продолжалось, потому что дело не в личной победе, не во власти и не в тщеславии. Дело в людях.
Харви Милк
— Мне хочется вернуться в детство, хотя боли там намного больше, чем во взрослой жизни. Да, тогда я был беззащитным, забитым, такой изнеженный худышка-изгой, не раз изнасилованный дворовыми ребятами. Представляешь, в детстве я думал, что это нормально, когда тебя подлавливают в темном углу, суют в рот соленый на вкус член, заставляют обсасывать его, как леденец, пока не выпрыснет мутно-белая жидкость. Если откажешься или наябедничаешь взрослым, тебя где-нибудь обязательно поймают, искалечат. Рано или поздно. Если повезет, только до полусмерти…
Однажды возвращался со старшей сестрой Назирой из школы. Душистый весенний день, моросил теплый дождь, наполняющий почти волшебным ощущением, как будто ты не принадлежишь этому миру, живешь своим временем, идущим вразрез со временем вокруг тебя. За нами увязалась пушистая дворняжка, белая, с черным пятном на правом ухе, даже сейчас помню. Мы спешили к большой чинаре, под необъятной кроной которой можно было укрыться от дождя, а заодно покормить псину остатками завтрака, залежавшегося в наших ранцах…