У памяти свои законы
Шрифт:
А я? Вот уж, очевидно, кто изменился: брюшко растет, лысина появилась. Ну, сердце пошаливает, а от этого, говорят, отеки под глазами.
Я донес облако до кровати, не уронил. Лена засмеялась, поцеловала меня в щеку и от обилия чувств стала прыгать на пружинах, словно ей четыре года, как Варьке. Прыг-скок, прыг-скок, как мячик. Когда-то она и в самом деле летала, как мячик, а сейчас… Да, тяжела она стала, тяжелехонька.
Неожиданно она перестала прыгать, нахмурилась и легла, закрывшись до подбородка одеялом.
— Уходи, ты пьян.
— Теперь уж самую малость, — сказал
— О чем ты подумал? — спросила она.
Вот свойство это — почти угадывать мои мысли — для меня загадочно и непостижимо.
— Ни о чем.
— Не лги. Я безобразна стала, да?
— Ты красивейшая из женщин.
— Благодарю, красивейший из мужчин. Ты так оценивающе на меня смотрел, словно сравнивал с кем-то, словно нашел себе молоденькую любовницу.
Я усмехнулся. Вот уж что осталось в ней неизменным — ревность. Или нет, не ревность, а страх, что когда-нибудь я ее брошу. Пятнадцать лет мы с ней живем, и пятнадцать лет она панически этого боится. Боялась, когда не было Варьки, решив, что я считаю ее виновной в том, что у нас нет детей. Появилась Варька, а Лена по-прежнему этого боится, теперь уж не знаю почему. Но я не собирался никогда ее бросать. Хотя, если бы в свое время она сама решила почему-либо уйти от меня, может быть, я и не стал бы ее удерживать. Прежде, но не теперь. Потерять ее теперь — для меня было бы почти катастрофой. Я стал этого бояться — вот что удивительно. Стал бояться, что она меня бросит.
Я привык к ней. Она сделалась частью меня самого, вросла в меня за эти годы, и потерять ее теперь значило бы потерять нечто от себя самого. Ведь супруги, прожившие вместе долгую жизнь, соучастники какого-то тайного деяния. Любят они друг друга или нет — они единомышленники, их уже объединяет не только привычка, но словно бы и страх разоблачения и взаимное амнистирование. Она стала мне нужна. Однако при всей своей чуткости, своем умении угадывать мои мысли и чувства не понимала этого. Толста она, худа, умна, глупа — уже не имеет никакого значения: она мне нужна.
— Говорят, ты себя вел на бюро нелепо? Правда? — спросила она.
— Угу, — ответил я и даже не рассердился, хотя она нарушила старый наш уговор — не вмешиваться в дела друг друга.
— Станут говорить — струсил.
— Пусть.
Нет, ничего она не понимает: ни мыслей моих, ни чувств.
— А напился зачем? С горя?
— Конечно, — сказал я и сел на кровать.
— Нет, — она отодвинулась, — ты весь пропах водкой.
Мне стало скучно. И одиноко. Я включил «Спидолу». Рыдающим голосом артистка пела о роботе. О роботе, который был когда-то человеком. Она почти плакала: «Я прошу, ну, попробуй, стань опять человеком!»
— Не надо, — проговорила Лена, — выключи.
Я выключил. И сказал:
— Я уезжаю. На три дня.
— Куда?
— В Новоморской.
Она напряглась вся, лицо стало деревянным и желтым от страха: она старается не показать виду, но боится самого слова — Новоморской. Я усмехнулся:
— Разве не ты советовала мне поехать туда?
— Конечно, — сказала она не своим голосом.
— Что — не
— Нет, нет, — торопливо проговорила она, — это твой долг. Поезжай. Ты должен ехать.
Она уперлась локтями в подушку, задумалась.
— А вообще ты, наверно, правильно поступил, что молчал на бюро.
— Наверно.
— Нервы надо беречь.
— Конечно.
— Сколько ей лет?
— Кому?
— Ну, той женщине.
— Не знаю. Лет сорок.
— Нагнись!
Я нагнулся. Она обняла меня. Поцеловала. Она крепко держала меня за шею и не отпускала. И вдруг заплакала, шепча сквозь слезы:
— Неужели все в прошлом, Петя? Все в прошлом!..
— Не нужно, — сказал я, — успокойся.
— Нет, этого быть не может, — воскликнула она. — Иногда мне кажется — я только начинаю жить, только начинаю. Ведь у нас все впереди, правда? Ну, скажи, Петя, скажи.
— Конечно, — ответил я и поцеловал ее в шею, — конечно, все еще впереди…
Варя
Обед я готовила. Яичницу жарила. Вдруг со двора:
— Варька! Варя! — Мама, тетя Аня кричат. Дикими голосами.
Испугалась, яйцо даже выронила и — во двор. Тетя Аня повисла на калитке, смеется. Костыли валяются. Мама плачет. Соседи из-за забора что-то лопочут.
— Варька! — Тетя Аня кричит. — От крыльца — сама. Триста пятнадцать шагов. Где шоколад?
— Мало! Триста двадцать уговор.
— Злодейка! Погоди! Раскошелишься!
До калитки-то дошла, обратно на коляске везти пришлось. А вообще — чудо. Ну, чудо — и все.
Яичницей их накормила. Подгорелой. Не наелись.
— Приветик, — я сказала. — Пошла. Не умрете.
— Куда?
— Мама! Пути не будет.
— Купила водку? — Мама спросила.
— Успеется: завтра похороны. А зачем так много? Обопьются.
— Надо.
— Дурацкий обычай. Из похорон праздник устраивать. Помру — чтоб никаких поминок.
— Не болтай.
Что-то мать у меня сегодня повеселела. Два дня ходила как в воду опущенная. Сегодня повеселела.
— Варька!
— Ну?
— Вернись.
— Зачем?
— Вернись, говорю. Олег Николаевич обещал зайти.
— Пусть себе.
— Ты ему нужна.
— Он мне не нужен.
А он тут как тут. Стоит у калитки, скалит зубы. Держит за хвост копченую рыбину. Мне в подарок принес. Я люблю копченую. С чего это раздарился?
— Ворованная? Стыдно колхоз-то грабить.
— Ага. Совесть так и гложет.
Вошел в дом, вынул из кармана кулек, размотал. Там цветы. Фиалки горные. Тетя Аня их любит.
— Анна Васильевна, вам.
Тетя Аня растрогалась.
— А теперь, Варвара, встань-ка сюда. Видеть тебя хочу, — сказал он.
Я встала возле тети Ани.
— Граждане, что хотите делайте, милуйте, казните, но выслушайте. Решили мы с Зинаидой Дмитриевной пожениться. Благословите!
Он смотрел на нас, а мы молчали. Тетя Аня молчала. И я. Я маму разглядывала. Она сидела голову опустив. Красная.