У памяти свои законы
Шрифт:
— Но я не хочу никуда ехать, — сказала я. — Правда. Ну, зачем вы приехали, не надо было приезжать.
— Ты моя дочь, Варя.
— Я себя ругаю, что ездила к вам! Мы так долго жили друг без друга. И обходились. Так проще, наверно, — друг без друга. И потом — мама меня не отпустит.
Он сказал:
— Я поговорю с ней.
Я испугалась:
— Нет, вы не должны видеться с мамой. Дура, зачем я ездила к вам! Не надо. Уезжайте. — Я чуть не плакала. — Ну, пожалуйста… Только не встречайтесь с мамой. Я напишу вам, правда, напишу… Уезжайте, пока «Агат» не отошел…
— Я уже видел ее, — сказал он.
— Правда? Ну зачем? Зачем?
Поляков
Она
Как я был смешон, когда ехал сюда, переполненный гордостью и довольством от тщеславного сознания, что везу людям счастье. Я любовался собой, я любил себя, свой порыв, свою доброту и ехал для себя, но совсем не для них. Я думал, что везу им счастье, а они гонят меня. Им не нужно ни мое счастье, ни я сам. Но они нужны мне, потому что я не смогу жить по-прежнему, пока не увезу отсюда если не прощение, то хотя бы надежду на него.
Нет, я должен поговорить с ее матерью.
Я вернулся к медпункту. Я решил ждать ее тут, ждать час, два, день, но дождаться.
Я ходил на солнцепеке, изнемогая от жары. На той стороне площади, возле Дома приезжих, катались в пыли две собаки: то ли играли, то ли дрались. Прошла женщина, бросила в них камнем, они разбежались. С ведром вышла тетя Маша, выплеснула воду в кусты. Из-за магазина, громыхая, фыркая, воняя бензинным чадом, выполз старый облупленный автобус. Он проехал мимо, и в автобусном окне я увидел Зину. Автобус проехал мимо, остановился у Дома приезжих. Открылась дверца, вышли мужчина и женщина… Я думал, что Зина тоже выйдет, но она не вышла. Дверца снова закрылась, и автобус тронулся дальше.
Но я успел добежать. Задняя дверца была еще приоткрыта. Я на ходу поставил ногу, ухватился за что-то и повис, а потом протиснулся внутрь.
Зина сидела у окна. Я увидел ее затылок, пучок волос, скрепленный большой коричневой заколкой, и белую высокую шею. Она сидела прямо, чуть обернув лицо к окну, но именно потому, что спина ее была неестественно прямой, напряженной, я понял, что она тоже как бы смотрит на меня. Шея у нее была белой. Даже издалека я видел, какая гладкая, нежная у нее кожа, и, несмотря на бензинную вонь, которая стояла в автобусе, чувствовал запах ее волос. Рядом с нею сидела женщина в темном платке, и этот темный, выгоревший, облинявший платок был кощунственным около белой, гладкой, скульптурной Зининой шеи. Автобус качнулся, и люди в нем качнулись, и только Зина не качнулась, словно приросла к месту. Ее спина кричала мне: «Уходи!», ее шея тоже кричала: «Уходи!», и затылок умолял: «Уйди». Не нужно было иметь обостренный слух, чтобы услышать этот крик. Женщина в темном платке сказала что-то, и Зина повернула к ней голову и тоже что-то сказала. Я видел, как шевелились ее губы. Они произнесли: «Уходи».
— Гражданин, вы, может, возьмете билет? — спросила кондукторша.
Я не знал, куда едет автобус, но это не имело значения, протянул мелочь:
— До конца, — и увидел, как Зина наконец откинулась на спинку сиденья.
Сзади нее кресло было пустым, я сел, смотря ей в затылок.
Теперь, когда она откинулась, платье ее оттянулось
— С ума сошел!
А я засмеюсь. Автобус зафырчит, задергается и остановится.
— Безобразие, — скажет кто-то, вон тот хозяйственник с портфелем, — он и тогда сидел в этом автобусе, такой же толстый, такой же лысый. — Безобразие! — скажет он. — Опять стоим! К поезду опоздаем.
— Успеем, — ответит шофер и вылезет из кабины, будет долго возиться в моторе.
И пассажиры вылезут, и мы с Зиной вылезем и пойдем по поляне, заросшей высокой пыльной травой.
— Пусть бы он совсем развалился, этот автобус, — скажет Зина. — И ты бы остался тогда еще на один день. Целый день — это так много.
А потом шофер загудит в свой гудок, и пассажиры пойдут к автобусу, и мы с Зиной пойдем, как шли тогда. Я буду обнимать ее теплые плечи, слушать, что говорит она мне, торопливо, словно видеться нам осталось последние мгновения, хотя впереди у нас еще длинная, долгая дорога.
Стоит мне только нагнуться, поцеловать эту родинку…
Что она еще говорила тогда, когда мы шли с ней по поляне к автобусу? Пустяки какие-то. То, что всегда говорят люди, прощаясь. А все же, что она говорила тогда?
— Ты сразу, как приедешь, сними хоть угол какой. Мне ведь много не надо.
А еще? Что еще она говорила? Ничего. Нет, что-то она говорила еще. Не помню, ведь прошло столько лет. Но какое это имеет значение? Значит, имеет, если ты не хочешь вспоминать. Ах, да, она просила, чтобы я прислал телеграмму, как доехал. И я прислал. А еще что она говорила? Не помню.
— Пожалуйста, очень прошу, постарайся узнать о папиной судьбе…
Да, это она говорила тоже…
Мне было страшно смотреть на ее родинку. Почему мне так стало страшно смотреть на ее родинку? Я отвернулся к окну, облизал потрескавшиеся губы.
Автобус ехал по дощатому длинному мосту через быструю пенистую реку. Река бежала из каменистого ущелья — ущелье было темным, холодным. Высокая голая гора нависла над ним. Склон ее был крут и страшен. Я вспомнил — это ущелье называется Волчьим. Автобус продребезжал по доскам моста, и дорога пошла вниз. Там, внизу, виднелась какая-то деревня, поля, разбросанные по склонам гор, извилистая речушка с заросшими кустарником берегами.
Автобус остановился возле правления колхоза. Зина поднялась. Я — за ней.
Она спрыгнула на землю, и я спрыгнул. Она знала, что я спрыгнул, но не обернулась, пошла по пыльной дороге. И я пошел за ней.
— Ну зачем это? — вдруг обернувшись, сказала она. — Так и будете ходить следом? Зачем?
— Мы должны поговорить, Зина.
— Зачем?
Она не сердилась, она даже улыбалась снисходительно, словно бы жалея меня, и в голосе ее и в лице было неподдельное недоумение, когда она спросила это «зачем». Спросила так, что я тоже будто почувствовал нелепость своего положения — действительно, о чем разговаривать, когда и так все ясно?