У памяти свои законы
Шрифт:
Мы еще выпили. Потом побродили по Малой Бронной, потолкались на улице Горького и, устав, очумев от выпитого и от воспоминаний, вернулись к нему и легли спать.
Утром, когда мы с жадностью пожирали остатки вчерашнего пиршества, Шамаев сказал:
— Вызывай свою деваху. Пока матери нет, у меня поживете. Не перебейте только ее статуэтки — убьет, приедет. А я на твоей койке в общежитии устроюсь. По рукам?
— По рукам! — радостно сказал я.
— Красивая?..
— Ого!
— Дурак, втюрился! Небось страшила какая-нибудь.
— Нет, красивая.
Он
— Постой, милый. Там же немцы были. А что она со своей красотой при них делала, ты хоть узнал?
— При чем тут немцы? Она же москвичка. В Новоморской недавно приехала.
— А! Я уж перепугался…
— А если б и жила при немцах, что тут такого?.. — распалясь, сказал я. — Вон сколько народу было в оккупации, они что — не люди? В чем они виноваты?
— Заткнись, — сказал он. — «Виноваты, не виноваты». Наивняк какой.
— Да, наивняк, да! Это же мелко, подло в каждом из тех, кто был в оккупации, видеть потенциального предателя.
— Ты потенциальный дурак. Пей чай. Разговор окончен.
— Нет, не окончен, — сказал я, уже не имея сил остановиться. — Если хочешь знать, ее отец репрессирован.
— Ого! — Он вытаращил глаза.
— Да, репрессирован. Но он ни в чем не виноват. Это ошибка. Страшная ошибка!
— Дурак, откуда ты знаешь? Там не ошибаются. Придержи лучше язык — стены имеют уши, осел.
— Ну, даже если виноват, при чем тут она: дети за родителей не в ответе.
— Одним словом, валяй, приятель, женись. Хочешь в дерьме искупаться, ныряй, барахтайся. Я чуял — что-то тут не того. Как взглянул на тебя вчера — так и учуял. Жмешься, терзаешься, все ешь и ешь себя. Что ж ты ешь себя, самоед? Не терзайся, женись. Вот сволочь баба, окрутила.
— Заткнись, — заорал я. — Я люблю ее.
— Осел! Изголодался по бабам на фронте, нарвался на первую попавшуюся юбку и вообразил — жить не могу. Идиот, забудь начисто. Не видел, не встречал, знать не знаешь. Жизнь себе испортить хочешь? Тесть сидит в тюряге, ничего себе анкетка в личном деле.
— Личное дело! Ты понимаешь, это мое личное дело. И незачем туда другим совать нос. Личное дело!
— Заладил — «личное, личное»! Свои каламбуры при себе оставь. Положат твое личное дело на определенную полочку, загонят, куда подальше, всю жизнь на побегушках будешь, сопливым каким-нибудь инженеришкой, — узнаешь тогда, что такое личное дело… А дети пойдут, дурак? Дети тоже писать будут — дед в тюряге? Ну и ну. Одумайся. Кстати, как женишься — мы с тобой не знакомы. Вот так!
— Это подло, — уныло сказал я. — Пойми, я люблю ее.
— Иди ты к черту. Что я не вижу — ты и без меня все давно решил.
— Что я решил, что?
— Сам знаешь. И не терзайся. Правильно решил. Не строй из мухи слона. Одним махом рубить надо — раз, и все. А сопливиться, заниматься самоедством, ныть, да еще тогда, когда в общем-то все уже решил, — вот это подло.
— Да ничего я не решил.
— Хватит! Не было никакой Зины. Ты мне ничего не говорил. Я ничего не знаю.
Я ушел от него подавленным. Но он был прав, я давно
Я смотрел на зеленую калитку, я ждал ее, ждал со страхом и тоской. И наконец она вышла из дому, пошла вдоль виноградника. Солнце светило ей в спину, мне в лицо. Я встал. Я проглотил слюну и пошел к ней. Она открыла калитку, взглянула на меня, отвела глаза и вдруг опять посмотрела мне в лицо. Она хотела закрыть за собой калитку, но не закрыла, смотрела на меня со странным каким-то выражением, словно увидела что-то такое на моем лице, что испугало и насторожило ее. А я шел к ней, чувствуя озноб во всем теле, чувствуя, что у меня нет больше сил ждать ее приговора, неся ей сейчас всю свою боль, всю вину и свое раскаяние.
Она смотрела на меня широко раскрытыми глазами.
— Господи, что с вами? — не испуганно, а мягко, словно жалея меня, спросила она.
— Прости, — сказал я.
Я дотронулся до ее руки. Она не отдернула ее, не отстранилась, это я отдернул свою руку, словно ток высокого напряжения прошел сквозь меня.
— К чему это запоздалое раскаяние? — мягко, будто боялась обидеть, сказала она. — И я виновата в немалой степени. А вообще — старая история: еще одна обманутая женщина.
— Я не обманывал тебя. Я любил тебя.
— Любили — знаю. А лучше бы не любили, лучше бы все было банальнее. И оттого честнее. Хоть это и звучит парадоксально. И я… я вас любила…
Она не хотела произнести эти слова, они вырвались у нее сами собой, и она испугалась, что сказала их. Может быть, не самих слов испугалась, а того тона, каким произнесла их. «И я… я вас любила» — это было, как крик боли, как рыдание. И если секунду назад мы стояли друг от друга, словно за сотни километров, разделенные годами и обидой, то в то мгновение, когда она сказала: «и я… я вас любила», во всем мире не было людей ближе и несчастнее нас. Потому что оба мы в это мгновение поняли, что мы части одного целого, те половинки, которые ищут друг друга и редко находят. А мы когда-то нашли. Мы могли бы пройти всю жизнь рука об руку, и, возможно, все было бы в нашей жизни — и горе, и страдания, и несчастье. Возможно, мы были бы и несчастливы, возможно, только горести принесла бы нам наша любовь, но все равно, счастливы бы мы были или нет, мы должны были быть вместе, потому что мы части одного целого.
— Не знаю, что вы за человек теперь. Я никогда не желала вам худа, даже когда мне было очень тяжело. Это правда. Я боялась потерять веру в людей, но, к счастью, этого не случилось. Тогда я не смогла бы вам ничего простить… А теперь… мне только жаль вас… Не надо, не унижайте себя и меня вашим раскаянием.
— Если бы я только знал, что у нас дочь…
— К чему это? — сказала она, твердо смотря мне в лицо. — Если бы… Вы и тогда поступили бы так же…
— Неправда!
— Правда. И вы это знаете. Вы могли бы меня разлюбить… Ну что ж — это естественно. Люди ошибаются и достойно расстаются… Если бы было так! Но вы исчезли, как жалкий трус…