У памяти свои законы
Шрифт:
Это Сергей Тулин ходил на медведя. Это он был метким стрелком: сколько патронов, столько и убитых врагов.
— И еще — у него были хорошие руки, он мастерил из шишек игрушки, чинил нам сапоги, делал зажигалки из гильз, он все умел…
Она слушала, подняв голову, закусив губу.
— Да, да, — сказала она.
Это Иван Орлов все умел. Это он не давал покоя рукам, уставшим от военной работы. Он был мирным человеком, и руки его тосковали по мирным делам.
— Он часто вспоминал вас, свой дом. Он берег вашу фотографию.
Все
И это я ей сказал.
— Спасибо, — проговорила она.
Нет, она не поверила мне. Но она хотела мне верить. Она очень хотела мне верить.
— Мы его очень любили, — сказал я. — Очень.
— Добрый ты человек, спасибо, — она улыбнулась и ушла.
Она шла, не оборачиваясь, неторопливо, спокойно шла. И вдруг остановилась, постояла секунду, обернулась резко, подбежала ко мне:
— Что ж это? А? Так вы все его любили, а где могилка — не сыскать. Врешь! Правду просила сказать! — Ударила меня кулаком в грудь, убежала.
На той стороне площади светились окна медпункта, их желтый свет лежал на черной земле и черных кустах. Она пробежала мимо и пропала в темноте.
На какую-то секунду мне стало легче, когда она одарила меня своим «спасибо, добрый человек», и вот — снова… Извини, Андрей Иванович Королев, не получился из меня утешитель: может быть, человеческое сердце и согреешь на мгновение сладенькой ложью, но исцелишь ли?..
Я сидел, слушал ночные звуки, шум моря, смотрел, как гаснут в поселке одно за другим окна в домах…
…Наконец погасло последнее окно. А Поляков все сидел. Ветер разогнал ночные тучи, очистил небо — теперь в небе плыла луна. Синяя, как кусок льда. И воздух стал синим.
Завтра он уедет. Он не знал, увидит ли еще Варю, и поэтому встал, пошел к ее дому, чтобы хоть так, мысленно, проститься с ней.
Было тихо. Даже собаки не лаяли. Было так тихо, будто лунный свет поглощал, как воду — губка, все звуки. Дом, где жила его дочь, спал, как и все другие дома. Он был тих, он висел в лунном тумане, словно стоял в морской воде. Вода текла через сад, вдоль забора, к лугу, к стогам, к далеким горам.
И вдруг скрипнула дверь, и на пороге показалась Варя, босая, в длинной ночной рубашке. Она зябко поежилась, сказала испуганно:
— Страшно мне, Шурка.
— Мне, думаешь, не страшно? — ответила из-за двери невидимая Шурка. — Ну, начинай!
Варя подняла руки, проговорила торжественно, будто объявила со сцены концертный номер:
— Наговор. Чтоб вечно меня любил тот, чье имя не скажу, чье обличье в сердце ношу…
— Не так, не так! — Дверь приоткрылась и оттуда высунулась всклокоченная головка Шурки. — Это ж не надо говорить… Давай сначала.
Варя ушла за дверь и снова вышла. Постояла, глядя
— Варвара я, Петрова дочка, босиком на порог ступлю, пойду не причесана, не прибрана в чисто поле, в широкое раздолье, на Киян-море… — И замолчала, оглянулась на дверь.
— На Киян-море есть остров, — торопливо подсказала из-за двери Шурка.
— А на острове стоит престол, сидит царица — луна белая, она правит четырьмя девицами, четырьмя зверицами: восточной, западной, южной и северной. Я, Варвара, Петрова дочка, подойду поближе, поклонюсь пониже…
— Кланяйся, дура, — сказала Шурка.
Варя поклонилась:
— Здравствуй, матушка-царица, луна белая, скажи своим девицам, своим зверицам, пусть найдут моего суженого, моего любимого. Где бы его ни нашли, спящего или не спящего, ходящего или сидящего, с добрыми людьми прохлаждающегося, пусть пронзят лучами белыми, вложат в сердце тоску и кручину обо мне одной на всю жизнь…
Варя с мольбой сложила на груди руки, задрав голову к луне.
— Ой, забыла, — вдруг сказала она, чуть не плача.
— Не разговаривай! — зашипела Шурка. — Погоди, я сама забыла. Ага, вспомнила: «Запру эти свои слова…»
— Запру эти свои слова, — подхватила Варя. Голос ее дрожал от мольбы, в нем и отчаяние было, и слезы, и любовь, и вера. — На двенадцать замков запру, на двенадцать ключей: пусть мой наговор будет крепок и лепок, крепче камня, крепче булата. Губы мои — замок, язык — ключ. Губы замком запру, ключ в воду брошу…
— Бросай, — почти крикнула из-за двери Шурка. — Бросила?
Варя подняла руку, разжала кулак и кинула на ветер клочок бумаги. Он повертелся в воздухе и уплыл в поле, к стогам.
— Теперь я, — сказала из-за двери Шурка. — Ну! Слышишь!
Но Варя словно и не слышала: глядела на луну, задрав голову. Эта Варя была не та, не дневная, это другая была Варя. Это женщина была, не девочка. Она тонка была и изящна, как птица; прекрасна, как Ярославна, зигзицей многоголосой тоскующая о своей любви. Или сон Полякову снился, похожий на правду. Сны бывают похожи на правду. И правда бывает похожа на сны.
Из-за двери выскочила Шурка, впихнула Варю в дом, а сама подняла руки к небу. Она тоже была в одной рубашке и тоже с каким-то самозабвением произнесла свою мольбу о любви.
А потом обе они пошли за своими бумажками, по двору, в поле, к стогам. И не по земле они шли и не по воздуху, а словно по лунному сиянию. Шли, шли и неожиданно исчезли, будто растворились.
Полякову странно было это исчезновение, он всматривался в белый туман, но их не видел. И словно даже тревогу за них почувствовал и тоже пошел по лунному лучу туда, где исчезли Варя и Шура, но не нашел их, и устал, и присел, привалившись спиной к стогу сена.
Он сидел, не двигаясь, прислушиваясь к тишине.