У памяти свои законы
Шрифт:
— А теперь что делаешь? Слесаришь, что ли?
— Папа! — сказала Лена. — Ты же знаешь…
— Ничего не знаю, — сказал он, — забыл.
— Да, я слесарь, — сказал я, — работаю при домоуправлении. Чиню водопровод.
— И у меня починишь? Испортился.
— Починю.
— А явился зачем? Женихаться?
— Да, — ответил я. — Я люблю Лену.
— А может, ты меня больше любишь?
— Папа! — сказала Лена.
Я сначала не понял его, но, когда понял, покраснел и разозлился. От него первого я услышал этот намек, который потом мне не раз приходилось слышать: что не невесту я
Я разозлился, встал, прошел мимо него, открыл в передней дверь и вышел на лестницу. Ни слова я не сказал ни ему, ни Лене, ни ее матери. У меня губы вспухли от злости. Я уже пробежал один этаж, когда услышал сверху генеральский голос:
— Вернись! Эй, кому говорю, вернись.
И я вернулся.
— Не показывай себя, — сказал он. — Мне можно. Тебе нет. Я отец. Старик. Генерал к тому же. Дочь выдавать — не армией командовать. Опыта у меня тут нет. Ты терпи. Ты приобретаешь, мы с матерью теряем. Дочь… Не ахти какое золото, но родное. Будут у тебя дети, узнаешь, как отдавать в чужие руки. Жили себе, жили — и здрасте, является чужой мужик, чмок тебя в щеку: «Папочка». Сделай милость, ты меня папочкой не называй. Мать зови: она мать, а меня уволь. Это хуже вражеского снаряда.
Мы не поженились с Леной в тот год. Решили дождаться, пока она окончит институт. К тому времени я уже исполнял обязанности начальника цеха и довольно часто бывал в Москве. Лена встречала меня в аэропорту. Она всегда стояла на одном и том же месте, под козырьком буфетного павильона, и всегда держала в руке маленький букетик цветов. Цветы мы обычно теряли по дороге в гостиницу, потому что дорога в гостиницу всегда занимала у нас несколько часов. Мы добирались на такси до окраины города, а потом шли пешком к Охотному ряду через всю Москву. Шли в любую погоду, в любое время — ранним утром или поздней ночью.
Генерал уже привык ко мне и даже будто бы был рад, когда я приезжал. Вообще он любил гостей. Квартира часто была полна людьми. В передней стояли мешки, обшарпанные фанерные чемоданы, перекрученные веревками, возле них, выползая из маленькой комнаты у кухни — «гостевой», как ее называли тут, суетились какие-то старики в валенках, бабы в платках. В квартире тогда кисло пахло овчиной и махоркой. Я так и не понял, кто были эти люди — то ли родственники, то ли генеральские односельчане. Он просиживал с ними часами, до глубокой ночи. А потом, когда все засыпали, долго курил на кухне.
Как-то от дневной беготни разболелась у меня голова. Я вышел на кухню смочить платок. В «гостевой» богатырски храпели гости, мешки в передней пахли яблоками. На кухне сидел мрачный генерал.
— Сядь, — сказал он.
Садиться было не на что, и я прислонился к посудному шкафу.
— Слушай, что ты думаешь обо мне? — спросил он. — Без сиропа. Правду.
Что я думал о нем? Плохого я не думал о нем. И не мог думать. Поначалу мне казалось, что он из тех, о ком в книгах пишут, что они, как говорится, прикрывают мягкое свое сердце внешней суровостью и эдаким чудачеством. Но скоро понял, что это не так. Нет, он крут, резок, властен. И возражений не терпит, с ним нелегко домашним, а уж подчиненным, очевидно, и подавно. Но он справедлив, а справедливый не
Я постарался деликатно высказать ему это.
— Не то, — устало сказал он. — Терплю возражения. Дельные. Да черт с ними, дельными, хоть какие. Тоскую по возражениям. Власть — страшная штука. Себя пупом вселенским вообразить можно. Рот раскрыл — подхалимы тут как тут. Звон стоит от их трескотни. Одни трещат, другие, поумнее, молчат. Боятся. А шапку-то не передо мной снимать надо. Перед ним, вон он храпит, русский мужик. Хозяин земли. Руки — не моим чета. Посмотрел бы да поклонился, а ты — мимо. А он бог. Бог Саваоф. Не мужик. Все мы перед ним в долгу.
Странное дело, но в ту ночь показалось мне, что он одинок, большой, монументальный этот человек.
Когда гостей не было, генерал играл с женой в шахматы. Шахматные эти бои затягивались порою до утра: генерал не любил проигрывать, а проигрывать ему приходилось часто. Он буйствовал, проиграв. Он кричал на всю квартиру, он обвинял жену в жульничестве, требовал возвратить ход. Порою шахматные запои продолжались несколько ночей подряд, и это было чистым адом. Все вверх дном тогда было в квартире. Уж на что я любитель преферанса, но таких баталий не видел даже у картежников.
А однажды случилось страшное. В первый день нового — пятидесятого, рокового для этой семьи — года мне позвонила Лена: умерла ее мать. Ее сбила машина возле дома. Мучилась она недолго, умерла через несколько часов, не приходя в сознание.
Генерал изменился. Он не то чтобы постарел, но обрюзг. Прежде был бравый, подтянутый, хоть и не без брюшка, однако прятал куда-то это брюхо. А теперь раскис, расплылся. Со мной разговаривал только о пустяках, о ненужных каких-то вещах, но иногда его прорывало, и он рассказывал о жене. О том, как познакомился с нею в гражданскую — она у него в бригаде пулеметчицей была, — как приезжала к нему на фронт в сорок втором. Грустные это были рассказы.
Как-то я прилетел в Москву, чтобы протолкнуть пустяковое одно дело. Дело-то пустяковое, а энергии надо был приложить немало, чтобы обегать все инстанции. Много у нас тогда было инстанций, и ни одну не минуешь. От нее, может, толку никакого и не зависит ничего, а все равно нужна резолюция. Без резолюции дальше не примут.
Как всегда, Лена встретила меня. Она была грустна и молчалива. Мы доехали до Калужской площади, отпустили такси, пошли пешком. По Садовой шли, по улице Горького и вышли на Пушкинскую площадь.
Было уже темно, моросил дождь. Поперек площади от Тверского бульвара на противоположную ее сторону, к скверу, тянулся высокий дощатый забор. Троллейбусы не ходили. Легковые машины объезжали площадь вокруг. У дома Лены и напротив, возле кинотеатра «Центральный», стояли люди. Стояли молча и тихо. Кто с зонтиком, кто просто так. Фонари горели неярко, сухим каким-то светом. Тверской бульвар был почти не виден в сумеречной изморози. Там, у начала бульвара, где всегда стоял памятник Пушкину, ничего не было: пустота. Из-за белеющего во тьме забора торчали лишь черные, будто обугленные старинные фонари, окружавшие некогда памятник. А памятника там не было. Памятник стоял далеко от них, посреди площади, за забором, закрывшим почти весь постамент.