У порога великой тайны
Шрифт:
Наступил 1920 год. Престарелый ученый продолжал неутомимо работать. В марте рабочие вагоноремонтных мастерских Московско-Курской железной дороги избрали Тимирязева депутатом Московского Совета. На собрании присутствовало 1800 человек и все до единого голосовали за Тимирязева. Климент Аркадьевич откликнулся на это избрание, которое он считал почетным для себя, горячим, взволнованным письмом. Письмо это можно бы смело назвать гимном свободному труду. Вот строки из него:
«Нет в эту минуту труда мелкого, неважного, а и подавно нет труда постыдного. Есть один труд — необходимый и осмысленный. Но труд старика может иметь и особый смысл. Вольный, необязательный, не входящий в общенародную смету — этот труд старика может подогревать энтузиазм
У меня всего одна рука здоровая, но и она могла бы вертеть рукоятку привода, у меня всего одна нога здоровая, но и это не помешало бы мне ходить на топчаке.
Моя голова стара, но она не отказывается от работы».
В апреле 1920 года Климент Аркадьевич занемог. Врачи установили крупозное воспаление легких. Больной понимал, что надежды на выздоровление нет. И последние его слова были обращены к Ленину. 26 апреля он подозвал лечившего его врача, старого большевика Вайсброда, и сказал ему:
— Передайте Владимиру Ильичу мое восхищение его гениальным разрешением мировых вопросов в теории и на деле. Я считаю за счастье быть его современником и свидетелем его славной деятельности. Я преклоняюсь перед ним и хочу, чтобы об этом все знали…
А на другой день Владимир Ильич Ленин, получив от Тимирязева новую его книгу — «Наука и демократия», прислал больному коротенькое письмо:
«Дорогой Климент Аркадьевич!
Большое спасибо Вам за Вашу книгу и добрые слова. Я был прямо в восторге, читая Ваши замечания против буржуазии и за Советскую власть. Крепко, крепко жму Вашу руку и от всей души желаю Вам здоровья, здоровья и здоровья!
Ваш В. Ульянов (Ленин).
27 апреля 1920 г. Москва».
Тимирязев еще успел прочитать это письмо. Через несколько часов он умер.
Опять — зеленая материя
Хмурое петербургское осеннее утро. Извозчик, прикрикнув на лошадь, вяло цокающую по мостовой, оборачивается к седоку:
— Вот, барин, ежели бы синий лоскуток на небе проступил, такой, чтоб матросские штаны скроить из него можно было, тогда, значит, к погоде. Верная примета… Да где там, жди весны теперича…
Седок не отзывается, хотя думает о том же — о погоде. Сколько солнечных дней приходится на год в столице? Он выкапывает из памяти статью, прочитанную им с год назад в каком-то издании Академии наук. В среднем выводе, говорилось там, сто пятьдесят. Сто пятьдесят погожих дней и, следовательно, двести пятнадцать непогожих. Да, худо. Ему, магистру ботаники — Андрею Сергеевичу Фаминцыну, нужен свет, много света.
Извозчик остановил пролетку у главного университетского подъезда. Магистр входит в шумную аудиторию — высокий, прямой, с тонким бледным лицом. Без улыбки. Сюртук наглухо застегнут. Водворяется тишина. Магистра Фаминцына побаиваются; он холоден, неласков, как вот это осеннее небо за окном: петербуржец с головы до ног. Ему как будто безразлично, что о нем думают. Он не станет унижать себя погоней за дешевой популярностью. Шутка, острое словцо, ссылка на модного беллетриста — все это для гостиных. С кафедры должно излагать лишь дело. А дело, которому посвятил жизнь Фаминцын, таково, что его лекции ни в каком искусственном «оживлении» не нуждаются. Магистр Фаминцын читает студентам Петербургского университета курс, нигде, ни в России, ни в Западной Европе, до него не читанный: физиологии растений. Когда рассказываешь о хлорофилле, о том, что листья улавливают солнечные лучи, то какие же тут нужны прибаутки!
Фаминцын усердно готовится к лекциям. Он изумляет слушателей своей необычайной добросовестностью. Допустив обмолвку или неточность, он на следующий день просто, серьезно и честно поправляет себя, не боясь уронить
— Педант он, ничего больше! — провозглашает в университетском коридоре щеголеватый студент с лихо закрученными усиками.
— Да, пожалуй, — неуверенно соглашается другой, бородатый, — но что-то скрывается за его чопорностью.
В два часа пополудни Фаминцын пешком возвращается домой. Живет он на Васильевском острове, неподалеку от университета. Небо все так же обложено. Дома в комнатах уже полумрак.
— Пелагея, зажгите лампу, — велит он горничной.
Пелагея жмурится от яркого света двенадцатилинейной керосиновой «молнии». А Фаминцын бормочет про себя: «Слабо, очень слабо; надо придумывать что-то…»
В пятидесятые годы XIX столетия на естественном отделении Петербургского университета учились два молодых человека из состоятельных семей. Оба слушали лекции ботаника Льва Семеновича Ценковского, знатока низших растений. Оба под его влиянием увлеклись тем, чем, казалось, невозможно увлечься столичному богатому юноше: водорослями, лишаями (так называли в ту пору лишайники) и еще грибами.
Молодые люди подружились, хотя были разного возраста и учились на разных курсах. Дружба эта, скрепленная общими научными интересами, прошла через всю их жизнь.
Учились друзья с блеском: старший получил в университете золотую медаль, младший — серебряную. Впоследствии оба достигли европейской известности, оба стали академиками.
Один из друзей, Андрей Сергеевич Фаминцын, окончил университет в 1857 году, другой — Михаил Степанович Воронин — годом позже. И тогда же они вместе на собственные свои средства уехали совершенствоваться за границу.
Фаминцын принял на себя роль гувернера, — он был старше друга на три года. Но, по совести, на роль воспитателя годился больше Воронин, он был бесконечно терпелив и мягок.
Чужбина еще больше сблизила их. Фаминцын как-то, преодолев свое отвращение ко всякого рода исповедям, признался своему другу, что естествоиспытателем он стал по чистой случайности. До последнего класса гимназии он не задумывался над своим будущим.
Отец Фаминцына, отставной офицер лейб-гвардии драгунского полка, и мать, баронесса Местмахер, воспитывали своих детей в строгих правилах религиозной морали. Во время говения, когда верующие постом и молитвами приготовляют себя к обряду причастия, в доме Фаминцыных не разрешалось читать ничего, кроме книг религиозного или научного содержания. И вот однажды, великим постом, Андрей, гимназист-старшеклассник, томясь от скуки, рассеянно принялся листать университетский «Курс физики». Листал, листал, а потом вдруг припал к книге, забыв обо всем на свете. В «классической» гимназии тех времен главное внимание уделяли греческому и латыни. Естественных наук гимназисты едва касались. Беглый перечень законов и формул не мог разбудить воображения молодых людей. То, что Андрей Фаминцын вычитал в хорошей, обстоятельной книге, явилось для него откровением. Он уверовал в человеческий гений.
Выбор был сделан. Андрей Фаминцын, получив аттестат зрелости, стал студентом физико-математического факультета Петербургского университета. Увлекшись на естественном отделении этого факультета ботаникой, он не забывал ни физики, ни химии. Они еще ему пригодятся…
Приехав в Германию, друзья обосновались сначала в Гейдельберге. С полгода они работали здесь в хороших университетских лабораториях (больше всего и влекли русских молодых ученых за границу лаборатории, — на родине ставить опыты было негде), а потом перебрались во Фрейбург. Тут Воронин близко сошелся с Антоном де Бари, известным немецким микологом — знатоком грибов. Впоследствии, посвятив себя уже целиком грибам, Михаил Степанович выполнил несколько научных исследований совместно с де Бари. Они даже издавали вдвоем научный журнал (один — живя в Петербурге, а другой — во Фрейбурге) — «Морфология и физиология грибов».