У пристани
Шрифт:
Казна гетмана могла потворствовать всем затеям, — она, казалось, была неистощима.
Выговский старался овладеть расположением пышной гетманши и приобресть в ней помощницу своим планам. Необычайное честолюбие и жажда власти новой Семирамиды были сразу поняты им и совпадали тоже с его идеалами, а обаятельная красота повелительницы еще усиливала стремление его завоевать услугами у ее ясной мосци доверие и симпатию и дружно вместе с ней влиять на гетмана.
Чигирин стал наполняться приехавшими гостями, в нем закипела деятельная жизнь, началась бесконечная ярмарка, неустанное движение, поднялась сразу торговля. Многие шляхетские фамилии стали перебираться в эту новую столицу, чтобы быть поближе к блеску восходившей власти. Город рос не по дням, а по часам.
Сам гетман по приезде в Чигирин занялся деятельно гражданским устройством страны. Всю Украйну, простиравшуюся теперь на север до Литвы и до старой Польши, а на запад до австрийских владений, разделил он на полки и приказал полковникам приписывать в свои
Об остальном была речь впереди, и Богдан не мог придумать, как уладить этот фатальный вопрос. Административную и судебную власть оставил он в селах и местечках за войсковой старшиной, во всем же городе ввел самоуправление по мискому магдебургскому муниципальному праву, к которому уже русский народ был привычен, — администрация города сосредоточивалась в ратуше или магистрате, где заседали райцы под главенством бурмистра, и имела под своим ведением и полицейских чиновников, дозорцев; суд же вершился в собрании лавников под председательством войта. В главных городах и крепостях было оставлено еще и военное начальство — воеводы и коменданты, назначаемые королем. Теперь, по Зборовскому договору, последние власти должны были быть православного исповедания, и в Киев воеводою был назначен Адам Кисель.
LXXI
В напряженных и усиленных трудах гетман находил единственное успокоение своему внутреннему глубокому недугу, который подтачивал его душевное спокойствие и семейную радость: болезнь Ганны, хотя имевшая счастливый исход, стояла укором в его совести, и ничем он не мог ни успокоить, ни опьянить ее; укор словно рос и становился каким-то пугалом в робких и нежных проявлениях его чувств к Елене; иногда в бешеном порыве страсти он с каким-то злорадством топтал это пугало, этот укор, но проходил угар — и укор поднимался снова и еще с большею силой вонзался в изнывшее сердце; из-за этого укора вставал другой, еще более грозный, — за поспольство; никакие философские увертки, что их подчиненное состояние есть закон необходимости, что так ведется во всех царствах, что так и должно быть, ничто не умиротворяло его совести: она кричала ему, что он обманул народ и принес его в жертву. Между тем и за самый мир гетман не мог быть покоен. Предстоял скоро сейм в Варшаве, который мог или утвердить, или совершенно отвергнуть Зборовский договор, а верный Богдану пан Верещака сообщил уже, что в Варшаве все возбуждено против короля и канцлера, ходят по городу пасквили, растут на них обвинения в государственной измене... Одним словом, по всем признакам, на утверждение договора рассчитывать нельзя. Приходилось, значит, всем быть настороже, а боевым силам Украйны быть готовыми в каждую минуту к борьбе. И в войсках, и в народе стали возникать неудовольствия. Эти неудовольствия грозили перейти в бунты при первом появлении выгнанных помещиков в своих имениях. Все это предвидел Богдан и тяжело задумывался, не находя выхода из своего положения.
Было уже позднее утро, но гетман еще не выходил из своего кабинета, устроенного наподобие королевского кабинета в варшавском дворце. Гетман велел джурам не впускать к себе никого и занялся письмами и другими бумагами, лежавшими грудами на его письменном столе. Попивая свое любимое черное пиво с сухарями, он совершенно углубился в эти письма. Видимо, он был чем-то крайне озабочен и постоянно тер себе лоб рукой, что обозначало у него всегда тревогу и раздумье.
«Прежде всего, — кружились в его голове неотвязные думы, — нужен верный союзник, на которого я мог бы вполне положиться. Но где его найти? На крымского хана нечего и надеяться: он куплен Польшей, да и рада возопит против союза с таким вероломным нехристем. В Турции, — я послал туда Дженджелея, — сначала все было неблагоприятно, потом ветер повернул, но какой решительный ответ привезет теперь мой посол от султана? Конечно, высокая Порта согласится из нашей Украйны прирезать к себе вилайеты [31] и не будет сама так придирчива, как Польша, но большой выгоды от этого союза нет. Султан не пошлет своих войск, а предпишет хану, который при первой возможности и продаст нас. Ракочи вот или господарь валахский, да кто их знает?.. И не так важны они по боевым силам. Вот Москва бы? Эх, единственный, наилучший союзник!.. И народ родной, близкий, и вера, а вот отклоняет своих братьев, не хочет подать им руку помощи, оставляет одних на погибель! Да разве киевская земля не вскормила своими слезами обоих сыновей, так как же свободному брату не вытянуть из неволи и не обнять обиженного и зневаженного своего родича? Или господь за наши грехи ослепил его очи, или сердце его переродилось в чужое, недоступное жалости? Впрочем, что я, — усмехнулся горько Богдан, — народ-то принимает нашего брата радушно, и давно уже переселяется туда на привольные степи наш посполитый люд, а вот только боярская дума...»
31
Вилайет –
Гетман отпер ключом особый секретный ящик и достал из него какой-то написанный вязью с вычурными завитушками лыст. Это было послание гетмана к московскому царю Алексею Михайловичу, писанное еще перед походом в Збараж {84} , на которое до сих пор не последовало от московского двора никакого ответа. Богдан начал перечитывать его снова. Он молча пробегал его глазами, а потом, увлекшись, начал произносить отдельные фразы вслух:
— «Прими нас, слуг твоих, в милость твоего царского величества и благослови, православный государь, наступить своей рати на тех, которые наступают на православную веру, а мы бога молим, чтобы ваше царское величество, правдивый и православный государь, был над нами отцом и заступником».
84
Это было послание гетмана к московскому царю Алексею Михайловичу, писанное еще перед походом в Збараж... — В январе 1649 г. Б. Хмельницкий отправил в Москву своего посла Силуяна Мужиловского, которому было поручено вести переговоры с царским правительством о предоставлении помощи Украине в борьбе с Польшей. В середине марта Мужиловский отбыл из Москвы, с ним ехал и царский посол к Хмельницкому, Григорий Унковский, который должен был ознакомиться с положением на Украине. После возвращения Унковского в Россию Б. Хмельницкий в начале мая отправил в Москву новое посольство, возглавляемое Чигиринским полковником Федором Вешняком. В письме от 3 мая к царю Алексею Михайловичу Хмельницкий просил помощи войскам и высказывал пожелание, чтобы царь взял под свою руку Украину — «над нами царем и самодержцем был». Далее М. Старицкий дает отрывок из этого письма в литературной обработке.
— Да... — воскликнул горько гетман, отложив с досадой грамоту, — на такое искреннее воззвание Москва молчит! Ну, положим, что там не хотели рисковать до Зборовской битвы, не ведая, в чью сторону фортуна наклонит весы. Но вот и слепая гостья протянула к нам руку, а Москва все думу думает. А если б она выставила за нас свои дружины, тогда б не посмотрел я ни на ляхов, ни на татар: не пустил бы ляхов в их здешние поместья — и порешил бы сразу с бедою поспольства.
Монолог взволнованного гетмана прервал джура, объявивший ему о приходе генерального писаря пана Ивана Выговского.
— Пусти! — оборвал его гетман и встретил вошедшего Выговского несколько раздраженно. — Ну что, пане Иване, ничего нового, утешительного?
Писарь посмотрел на своего гетмана несколько изумленно и ответил, протягивая подобострастно руку:
— Утешительное, ясновельможный гетман, может быть только после горя и бед, а над нами чересчур ярко светит солнце.
— И ты, ослепленный его лучами, не видишь даже собирающихся на оболони черных туч?
— Если бы были таковые, — улыбнулся загадочно писарь, — то при ясном дне они только краса. Нужно только иметь в запасе и буйные ветры, чтобы разогнать хмары, когда они станут заступать свет.
— Да, да, — заговорил словно сам с собою гетман, шагая по обширному покою, — о скоплении под рукой этих буйных ветров нужно подумать; хотя эти ветры часто не разгоняют, а еще нагоняют тучи, да и вообще к тихому пристанищу не ведут. Народ истомился в борьбе, обнищал, извелся...
Каждая семья, заметь себе, не досчитывается какого-нибудь кормильца. Два года поля не обсеменялись, хлеба нет в запасе, может наступить голод, а при нем вся эта военная добыча окажется ничтожной... Что, написал ты, пане, к уграм [32] , чтоб отпустили нам хлеба? — остановился гетман перед Выговским.
32
Угры – венгерцы (прим. первого издания).
— Написал, — отвечал тот, — и к ясному князю Ракочи, и к мультанскому господарю, да еще послал закупщиков и в Львов: там есть достаточно запасов. Скоро ожидаю известий.
— Да, торопись... Зима вот-вот... А с зимою-то и начнет гвалтовать голод.
— Пришло еще от ясного князя канцлера письмо, — продолжал деловым тоном секретарь гетмана. — Именитая шляхта домогается, чтоб к весне ей было дозволено приехать и начать хозяйничать в своих поместьях. Некоторые даже просят обеспечить им переезд со своими командами и зимою, так как зимою же соберется, по всем вероятиям, и сейм.
— Ох, эта именитая шляхта со своими поместьями! Вот где она у меня сидит! — ударил себя гетман по затылку и, опустившись в высокое кресло, стал усердно тереть рукой лоб. — Ишь как торопятся, чертовы дети, да еще с командами, чтобы снова затеять бесчинства. Нет! Теперь годи! Урвалась нитка! Не допущу я их команд, — раздражался Есе больше и больше гетман, — да и народ не допустит: задаст снова панкам такого духопелу, что и манаток не успеют собрать!
— Да, народ теперь словно дикий конь без узды, — заметил, покачав головой, Выговский, — уж если они наших, православных панов не допускают в местечки, то что будет с поляками?