У пристани
Шрифт:
— Да, — заговорила она снова прерывающимся голосом, — кажется, все это было вчера, а сколько невзгод, сколько ужасов и туч пронеслось над нашими головами; но вот проглянул солнечный луч и заиграл радостно — и даже руины оживились, — улыбнулась она горько и провела рукою по лбу, словно желая отогнать от себя какие-то налетевшие мысли. — Слушай, моя горлинка, — заговорила она, меняя тон и целуя Оксану, — расскажи же мне все, что случилось с тобой; мне это так интересно и развлечет меня... Ты вчера остановилась на том, что вы с дедом вышли из Хустского монастыря.
— Так, так, моя родненькая, — заговорила нежно Оксана, — только вы не принимайте все так близко к сердцу, а то чтобы еще хуже не стало, и то у меня души нет. Лежите вот так, смирно, и слушайте: все ведь, слава богу, прошло, а что прошло, то и не вернется... Так вот мы и отправились с дедом да с небольшой ватагой в Гущу, — чутка была, что туда подступили загоны Морозенка
— А я, как на грех, искавши ее по окрестностям, опоздал... С ума чуть не сошел от тоски! — вскрикнул Олекса. — Нет и нет ее нигде. Даже слуху нет. В одном только месте нашел след, да и то слабый, — не вывел он меня на шлях. И хотел было уж я наложить на себя руки, так вязал меня гетмана, батька моего, наказ, да и та еще думка, что в общем горе стыдно считаться своим и Квитовать только себя, когда руки для бездольного края нужны. Эта думка только и удержала меня на свете.
— Милый мой! — улыбнулась ему ласково и нежно Оксана. — Сколько горя приняла я, сколько мук вытерпела, чтобы увидеть своего сокола! Дид покойничек понимал это и не удерживал, — и в брошенном на козака взгляде было столько беззаветной любви, что козак не выдержал и обнял горячо свою дивчыну.
Оксана вся вспыхнула и не могла долго говорить от душившего ее счастья.
— Вот мы и пошли, — начала она снова, переведя несколько раз дыхание. — Ночь была бурная, грозовая, чисто горобиная. У наших парубков только и оружия было, что дубина да свяченые ножи. Идем мы лесом, вдруг видим — вдали огни горят, обрадовались мы все, а я так уж сердца в груди удержать не могу, думаем: наверное, это Чарнота и Морозенко! Послали вперед на разведки меня, дида да еще других. Подползли мы неслышно к самому обрыву, смотрим — действительно, в лесной долине расположился табор, и порядочный; присматриваемся ближе... Господи, да ведь это все козаки! Ну, тут уж мы и скрываться не стали, полетели что есть духу к своим да через полчаса все в долине и очутились, только все там, кроме меня, и навеки остались.
— Как! Что? — приподнялась с живейшим интересом Ганна.
— Оказалось, панно родная моя, что это не козаки были, а лядская шайка Ясинского. Переоделись они, ироды, в козаков для того, чтоб им беспечнее было от хлопов. Как узнал он, что нас меньше, чем их, так сейчас и скрываться не стал, а велел всех сразу вешать, жечь и на колы сажать.
— Батько его порешил уже сам под Збаражем, — заметил каким-то виноватым голосом Олекса.
— Собаке собачья смерть! — вскрикнула Оксана и вся вспыхнула от гнева, сдвинув свои черные брови. — Ну, да цур ему! Так вот, напали они на нас, их втрое больше, вооружены все пиками, и саблями, и мушкетами. Принялись наши обороняться, да что с одними мушкетами поделаешь? Через четверть часа перевязали нас всех — и началась панская потеха! Всех уже почти казнили, до меня доходила очередь, я бросила диду письмо, а в это время схватил меня, дьявол, и, ой боженьку мой, узнал, каторжный, и в хлопьячем уборе! «А, — рычит он мне, — не уйдешь!» Только тут, на счастье мое, раздался вдали топот конский, обрадовалась я — думала, что теперь бросятся паны бежать, а меня покинут, так нет же! Бросились-то все бежать, да Ясинский велел меня скрутить и перебросить через его седло. Ой господи, что со мной было! Я кусала им руки, чтоб меня убили, я грызла коня, чтоб он понес и убил нас. Но все было напрасно. Одно только у меня было утешение, что нагонит нас погоня, что это козаки появились в лесу.
— Да это я и был! Я и письмо потом нашел, да спешил к батьку к Пилявцам, а потому и не погнался за ляхами! — вскрикнул в отчаянии Олекса. — Кажется, если бы узнал об этом тогда, голову б себе рассадил.
— Бог с тобой, Олексо! — положила свою руку к нему на руки Оксана.
— Бог все на счастье нам делает. Кто знает, что бы со мною было, если бы ты забрал меня тогда? Может, убил бы меня кто, а так я хоть и горя натерпелась, зато пересидела бурю далеко-далеко.
— Крохотка моя! — поцеловала ее Ганна. — Сколько горя перетерпела, а мы еще с своим носились!
А Олекса не сводил с своей коханой влюбленных очей; он уже, может быть, в десятый раз слушал ее рассказы, но они все-таки, как и в первый раз, казались ему трогательными, и волновали, и восхищали его душу.
— Не успели мы отъехать к лесу— начала снова Оксана, — как налетела на нас козачьи ватага, — дядька Кривоноса и твоя, как оказалось потом. Ну, ляхи сразу до лясу, кто был на коне, а кто около трупов возился — те врозтич. А нам вслед затрещали мушкеты, засвистали пули и стрелы, и угодила одна пуля в нашего коня, — зашатался он и грохнулся в лесу. Ясинский вскочил, а я попала ногами под коня. Раздались по лесу гики, и лях удрал. Но, на горе мое, козаки погнались за ляхами в другую сторону, и я осталась одна. Ни стонов моих, ни криков
— Янгелятко мое! — прошептал Олекса, сжав свои руки, но уже сдержал свой порыв.
Ганна смотрела на Оксану глазами, полными слез, и только тихо стискивала ей руку.
— Я уже не помню хорошо, как это сталось, — говорила Оксана, — только привел меня в чувство пожилой пан, поляк, уходил он из Корца, что ли, в свои далекие поместья аж за Краковом. Я по-польски говорить не умела, и он принял меня За козачка какого-либо пана да и взял с собою. Я было и порешила в уме, что коли что, так у меня останется же порадник свяченый, да опять и захотелось увидать всех. Оказались, на счастье, и пан, и семья его добрыми и милостивыми людьми. Только трудно было крыться; одной бабусе-челядке из наших я призналась, и мне хорошо зажилось; только тоска грызла, ух, какая тоска! Уж сколько раз решалась я бежать, только даль и страх останавливали. Так прошел год. Коли слышу, что паны мои заворушились: объявлено было королем посполитое рушение. Ну, я выпросилась, вымолилась ехать в поход с паном, — быть его джурой, — пан растрогался и взял меня с собой. Мы дошли до стоянки короля, а потом двинулись с ним в Зборов. Тут, когда я доведалась, что подступили наши, то, недолго думая, перекрестилась и удрала ночью к своим. Меня было и ранили, да и то байдуже.
В это время в соседней комнате раздался шум шагов и громкий говор. Все притихли и насторожились.
— Как хотите, панове, — говорил злобно хриплый голос, в котором Ганна узнала тотчас Кривоноса, — а это зрада, измена всему! Мне Богдан первый друг, я за него Стонадцать раз готов был отдать вот эту башку. Но против правды я не могу: народ мне еще больший приятель, еще ближайший друг, а этот народ, эта оборванная и ограбленная голота забыта им, нет, мало, — люд продан, продан с головой нашим врагам, они опять обращают его в рабов, в быдло! — крикнул он с воплем.
Кто-то заметил, что по соседству больная, и притушил поднявшийся было гомон.
— Да, этот Зборовский договор, — заметил после некоторой паузы мрачно, хотя и сдержанным голосом брат Ганны Золотаренко, — совсем умолчал о поспольстве. И теперь дозволено вот снова панам возвращаться в свои оставленные маетки, а поселянам предписано гетманскими универсалами быть по-прежнему покорными своим панам и работать на них усердно, а иначе поставлена им угроза страшных кар.
— Поставлена? — возразил пылко Чарнота, и его молодой, звонкий голос заставил Ганну вспыхнуть надеждой, что вслед за ним раздастся еще более звонкий другой. — Да уже проявились эти кары и пытки на деле во многих селах, вот, я сам знаю, в Гливенцах, Сербах, Пылыпенцах на Подолии, а то еще и на Волыни. Там уже катуют лозами простой народ и рубят ему головы.
— Еще бы не рубили! — отозвалась какая-то октава. — Теперь ведь паны еще с большим зверством накинутся на народ, коли им развяжут руки: прежде они изводили его лишь поборами да сверхсильной работой, а теперь будут еще мстить.
— Да я за панов уже и не говорю, — продолжал голос Чарноты, — те уже известны, а вот рубят народу головы по наказу самого гетмана. Стало быть, вновь продолжает литься русская кровь!
— Проклятие! — завопил Кривонос, а Ганна привскочила даже и села на постели от грома раздавшегося в соседней светлице удара. — За что же они, эти несчастные мученики, проливали свою кровь и дали в руки гетмана все победы? Да, почитай, все! — кричал, не сдерживая своего голоса, Кривонос. — И Запорожье все укомплектовалось, удвоилось в числе бежавшими хлопами, и на всем пути первого похода они, эти мученики хлопы, приставали к нашему войску сотнями, а при приближении к Корсуню — тысячами, а в Белой Церкви — уже десятками тысяч. Ведь тогда всех рейстровых козаков было тысяч до шести, не больше, значит, остальное войско, тысяч до полтораста, составил народ. Да и в походах кто нам доставлял и харч, и всякий припас, и подводы? Народ, тот же самый простой народ, который восстал по призыву гетмана, обещавшего ему в своих грамотах и лыстах полную свободу и землю... Где же гетманское слово? Где же эта обещанная свобода? Ведь тот самый народ теперь за все свои жертвы отдался снова в руки врагов!.. Что же это — шельмовство, зрада? Да ведь выходит, что мы, вся старшина, те же иуды, те же предатели!.. За сребреники, за полученные нами льготы отдали вероломно на, поталу наших братьев обездоленных, клавших широко и услужливо за нас свои головы! Нет, я больше таким вероломцем, таким псом продажным быть не хочу!.. Ни чина полковника, ни этих цацек, добытых бесчестно, носить не стану... Всё вон! К хлопам пойду и буду вместе с ними работать на панов либо с панами считаться! — брякнул он раза два чем-то и грузно повалился на лаву.