У пристани
Шрифт:
— От святейшего митрополита письмо; он умоляет и заклинает господом, гетмане, усмирить кровопролитие и осушить слезы изгнанников; он пишет, что хлопы, несмотря на мир, злодейски мучат и убивают панов — не только ляхов, но и своих!
— О, проклятье, проклятье мне! — вскрикнул бешено Богдан. — До чего я довел страну!
— Ясновельможный гетмане, свавольство всегда вызывает ярость; поусмирить, попридержать, — продолжал вкрадчиво Выговский. — Что требовать от хлопа, когда сами значные козаки...
— Что, что? — схватил его за руки Богдан.
— Нечай собрал тысяч десять и грозит тебя сбросить с гетманства; на Запорожье отыскался какой-то шляхтич и собирает против тебя козаков; кругом бунты... {90}
— На пали их всех! — зарычал, покрываясь багровой краской, Богдан. — Я
В это время у дверей раздался какой-то шум.
— Не велено пускать из посторонних никого, — послышался чей-то голос.
— Гетман обо мне не мог этого сказать, — отвечал другой. — Пусти! Я сама отвечаю за себя!
90
Нечай собрал тысяч десять и грозит тебя сбросить с гетманства; на Запорожье отыскался какой-то шляхтич и собирает против тебя козаков; кругом бунты... — После Зборовского соглашения, в связи с возвращением польской шляхты в свои поместья, восстания на Украйне не прекращались. Брацлавский полковник Д. Нечай возглавил восстание на Брацлавщине и Волыни, где оно приобрело широкий размах. Под командованием Д. Нечая вскоре собралось до сорока тысяч повстанцев, в основном из тех оказаченных крестьян, которые не вошли в новый реестр. Это восстание угрожало перерасти в новую войну, к которой Украина не была готова. Б. Хмельницкому удалось успокоить горячие головы и задержать возвращение шляхты на Украину. На Запорожье в феврале — марте 1650 г. вместо Б. Хмельницкого гетманом был избран Худолий. Причиной этих выступлений было недовольство политикой Хмельницкого, которую, не зная всех обстоятельств, понимали как колебание и даже отступление в борьбе с шляхетской Польшей.
С этими словами дверь распахнулась и на пороге залы показалась Ганна.
— Ганна! — вскрикнул Богдан, не веря своим глазам, и, забывая все, бросился с неудержимой радостью навстречу к ней.
Ехавши сюда, в Чигирин, Ганна дала себе слово не обнаружить ни единым движением своей слабости перед Богданом; она к нему ехала только из-за спасения родины, и если бы не готовый уже сорваться бунт, она бы никогда не вошла сюда; но этот дорогой голос, этот искренний порыв восторга Богдана, это лицо, измученное, покрытое морщинами, — заставили рушиться в одно мгновенье это решение в душе Ганны. Боясь проронить лишнее слово, боясь разразиться рыданиями, она стояла бледная, неподвижная, не отвечая на его приветствия ничего.
— Друже мой, друже, единый, коханый, — говорил между тем Богдан, обнимая ее и целуя в голову, — ты здорова, жива! Но что с тобою? Боже! Ты вся побелела! Постой, сюда, сюда, садись вот, — засуетился он, подводя Ганну к шелковому банкету и опускаясь рядом с ней, — может, воды, знахарку?
— Нет, не нужно. Это пройдет, — проговорила тихо Ганна, — я только встала с постели.
— Голубка моя! — произнес с глубоким чувством Богдан и устремил на Ганну взгляд, полный любви. Это бледное, исхудавшее лицо, эти запавшие глаза, этот тихий голос были так бесконечно дороги ему! Сердце Богдана охватил порыв неведомого счастья, и вдруг в одно мгновение ему сразу стало ясно, что все его тревоги, вся мука, вся тоска происходили оттого, что он потерял, отстранил от себя этого друга, этого ангела-хранителя, эту чистую душу, равную которой нельзя было нигде отыскать, и отстранил навеки.
Ганна тоже молчала, стараясь победить непослушное волнение, охватившее ее больное сердце.
— Но как ты попала сюда? — произнес наконец Богдан, не выпуская ее руки.
— Я ведь была уже раз в этом палаце, у старого гетмана Конецпольского, а потом и с дядьковой семьей.
Вся кровь ударила Богдану в лицо при одном этом слове Ганны: и ее геройский подвиг, и все то, что она сделала для него, встало перед ним в одно мгновенье мучительным, невыносимым укором.
— Ганно, Ганно, простишь ли ты меня когда-нибудь? — простонал он, сжимая ее руки. — Господь отвратил от меня свое лицо, — у меня нет больше счастья!
Этот возглас Богдана был полон такого неподдельного горя, что сердце Ганны снова сжалось тоской; она хотела было ответить ему, что ничего не помнит, что все забыла при одном только взгляде на его измученное, постаревшее лицо, но, вспомнивши о цели своей поездки, она преодолела себя и произнесла тихо, но твердо:
— Что говорить о счастье! Я приехала за другим. Какие— то ваши
Богдан молчал.
— Дядьку, дядьку! — вскрикнула в ужасе Ганна, хватая его судорожно за руку. — Ведь это неправда, это гнусная, подлая ложь!
— Это правда, Ганно... — произнес тихо Богдан, опуская голову на грудь.
Мучительный, ужасный стон вырвался из груди Ганны.
— Ох, Ганно, Ганно! Не осуди меня хоть ты! — вскрикнул Богдан, глядя с испугом на ее побелевшее лицо.
— Как могли вы это сделать, как могли?
— Как мог! — воскликнул с горечью Богдан. — Как мог я это не сделать! Ах, если б ты заглянула сюда, Ганно, — ударил он себя в грудь кулаком, — если б увидела, какая тут страшная, черная рана, ты бы не спрашивала об этом меня! Ох, слушай все, — схватил он ее за руку и продолжал порывисто: — Когда мы осадили тогда под Зборовом короля, все было в наших руках, на утро я ждал полной победы, разгрома: здесь король был в моих руках, там, в Збараже, — князь Ярема, вся Польша... Ох, я уже видел Украйну свободною от всех! Но накануне битвы, ночью, призвал меня к себе хан... Слушай, Ганно, он сказал мне так: «Гетман Хмельницкий, помни, что если ты подумаешь завтра вконец разорить твоего государя, — я со своими войсками ударю сейчас же вместе с ляхами на тебя...» Что было делать, Ганно? Что было делать, скажи?! — сжал он снова до боли ее руки и продолжал еще возбужденнее: — Поляков я разбил бы одним взмахом, но с татарами было не то! И я должен был крикнуть «Згода!», когда все было у меня в руках! Ах, — провел он рукою по лбу, — когда бы ты могла знать, чего мне стоил этот крик!
— Но почему же вы не сказали тогда обо всем старшине? Почему не объяснили?!
— Ха-ха-ха! — перебил Ганну горьким смехом Богдан. — Сказать им? Да разве они могли понять что-нибудь? Разве они могут хоть на один месяц вперед заглянуть в будущее? Сейчас поднялся бы бунт и нас искрошили бы татары, — ведь их было больше ста тысяч! А так по крайности решающее слово осталось за мной!
— Но договор... Почему же народ наш обойден?
— Да потому, что этот договор уже был ханом раньше подписан, потому, что мне его диктовали сто тысяч татар, потому, что я стоял между двух огней и мог потерять в один час все, что завоевано было в два года... Потому, что в этой скруте мне нужно было выговорить хоть право возможно широкого развития боевых сил... и, наконец, потому, что поляки лишь на одном условии согласились на унизительный все-таки для них мир: чтобы шляхте возвращены были населенные маентки в Украйне... Я вынужден был согласиться... и вот почти год не пускаю ляхов... пользуюсь временем, укрепляюсь, ищу союзов... до сорока тысяч посольства вырвал из панских маентков, записал в реестры... но всех же не мог.
— Ах, дядьку, дядьку... какое горе! А все же выходит, что. старшина и козаки получили все привилеи, а бедный народ...
— Га! — вскрикнул Богдан в волнении и встал с места. — Знаю, знаю... я продал народ за булаву, за привилеи и даже, — выговорил он с трудом, — за Елену!.. Ох, Ганно, тяжело, тяжело! Какая это злая кривда, а наипаче последний укор... — схватился он рукой за голову, — он пронзил мне грудь неотразимым возмездием.....
Ганна вздрогнула при последних словах и перебила Богдана.
— Но что же будет, дядьку, дальше? Ведь так нельзя... невозможно!.. Ведь это хуже смерти!
— Да, так жить нельзя...
— И наш богом ниспосланный вождь, наш избавитель, наш прославленный гетман говорит бессильно и безнадежно такие отчаянные слова? — всплеснула она руками.
— Ох, — простонал гетман, — ты говоришь мне об этом. Да кто знает мою муку лучше меня? — Он ударил себя с силою в грудь кулаком и, остановившись перед Ганной, продолжал, почти задыхаясь от волнения: — Бывают дни. Ганно, когда я сам готов наложить на себя руки. О, если бы не мысль, что без меня никто не даст помощи этой бездольной краине, я бы давно покончил здесь со всем. Ведь нет у меня дома истинных друзей-помощников, а извне нет верных союзников! Друзья и понять не хотят ужаса настоящей минуты, не хотят и додуматься, что нужно вновь, хотя на малое время, усыпить врага, и в слепом нетерпении подымают народ, толкают сами его, неприготовленного, на новую роковую борьбу...