Убить Бобрыкина
Шрифт:
«Темная сегодня, Саша. Зимней Анны день. Теперь до самого Солнцеворота, так и будет тьмить», – сказала мать, и лампу тряпочкой прикрыла. Села, облокотясь о стол вздохнула тяжко, забормотала «мытари мое…»
«…Приближе к Нему мытари и грешники одне, убийцы, изверги, насильники, своекорысти! Сестры Лия и Рахиль – блудницы, как эта тварь твоя, и слушали его, и ели с ним хлеба, и называл их «Соль земли». И только Фарисеи, Саша, ропотали, как ты блажили, и не слушали его, как ты не слышишь мать… Порог переступи, сказала! Ну? Нечистый влезет! – и Шишин поскорей переступал порог, обитый изоляционной лентой, с корочкой
Бродили тени по ступеням, глухо, сонно выл ветер в мусорной трубе, и молчаливые тома на полках жались, в два ряда, Карл Энгельс, Фридрих Маркс, «или наоборот?» – подумал он, Иосиф Сталин, «Родная речь» за пятый класс, «Айвенго», «Книга о вкусной и здоровой пище» СССР 1952, где все картинки можно взглядом есть. Салат «Весна», «Форшмак», «Миноги».
– Миноги это что?
– «Готовые миноги нарезать поперек, кусками длинной 4 сантиметра, сложить в салатник…» – хмурясь, прочитала Таня, – я не знаю…
– Вкусные наверно…
– А то! А это – чур мое!
– А я вот это…
– Ого! Паштетик из печенки!
– О! «Поросенок заливной»! Ням-ням!!!
– «Хрен с уксусом» у-й-я! Какая гадость!
– А корнишон?..
– А у меня стерлядь!
– Дичь… Я дичь! Ты тоже дичь! Татьяна Николавна дичь несет! Подайте дичь! Ха-ха! Ух, ты… ого…
А на блокноте Тани из союзпечати, с серыми листами был переводной котенок, в нем написала Таня: «Ты гулять пойдешь сегодня»? Он писал: «пойду».
А в центре актового зала стопкой маты, вдоль стены канаты, а в рекреации на третьем пальма, с кнопками в стволе, и надписью на кадке «ШБ-164». А возле вешалок из гипса Ленин, то есть гипсовая голова его, с которой, если нету ведьмы бабы Гали, много гипса, сколько хочешь! ногтями можно сколупать. А можно звездочкой царапать парту «ТАНЯ», и дома тоже «Таня», «Таня», «Таня»… и получить от матери за это по ушам.
Цветы не вянут, зимы жарки, и можно заблудиться в белом яблочном саду, и золотом лучи сквозь доски голубятни старой щекочут нос, и тени исчезают в полдень, тени веток, трав, и тени лет.
«Ты помнишь, Сашка, мы всему смеялись? нам только палец покажи, и все! – Писала Таня, – как пес идет, как грач скакать, какой у Анны Капитонны «капитон» на заде, ворона дура кар, да кар! Как тетя Тося с Тетей Дусей за субсидией идут. «Субсидия» – смешно… «Вам только палец покажи»! – мать говорит твоя, а только из подъезда выйдем – палец покажу тебе, и оба хохотать. Нет, правда, ты попробуй, удержись! Серьезно, Сашка! Я серьезно! животик надорвешь, вот до чего серьезно все смешно, «Черт за уши щекочет!» – скажет мать твоя, –
Разбитые коленки, от зверобоя зыкинские синяки… никак не зарастет травой пятак заговоренный, и с каждым годом тяжелеет что-то. То тут, то там, как будто ты учебники несешь за пятый класс домой, а лету – все, кранты. И из осенних листьев в сентябре венок, из одуванчиков в апреле… А помнишь на скамейке он лежит, засохший, смятый, снятый… нитками из детства все насквозь прошито, колются иголки, не дают уснуть… И если елку вынесли уже, то в доме пусто так, что слышно пустоту. Она ничем полна. В совке еловые иголки с пылью, осколки шариков разбитых, шорох мишуры. Стучит по классикам от ваксы черной крышка, шайбу мальчики большие отобрали, в чернилах пальцы, клякса в чистовик, и через горизонт натянутой веревки перепрыгнуть можно, и там уже осалить нас нельзя…
Твоя Т.Б.
«Приближе к нему» – мать сказала в голове, и Шишин палец послюнил, и, окунув в солонку, облизнул.
Глава 5
ДЕНЬ РОЖДЕНЬЯ
«Уж небо осенью дышало…» – сказала мать, плотней задергивая занавески, обернулась. Шишин хмуро посмотрел на мать. Он не любил, чтоб вслух она стихов читала. Не любил.
– Что смотришь, как удавленник на свадьбу? – спросила мать. – Не помнишь разве? Пушкин!
– Почему на свадьбу? – удивился он, но как-то сразу понял, почему. Мысль показалась серой, длинной как резина, он с подозреньем кинул взгляд на календарь, где красным помечала мать все «православные» недели, сжался: Скоро…
Тапки под клеенкой незаметно скинув, прислушался с тоской как гниль бормочет в черной и кривой закрытой дверцами трубе, и вспомнил вдруг, что спал сегодня плохо в мертвый час, и сны плохие, как в гробу все снились. Старуха с девичьим лицом, собака в волчьей бабушкиной шали, младенец в люльке с каменным лицом, Бобрыкин ненавистный, мать, и дворник страшный Петр Павел, тот который за забором школьным учительницу Анну Николавну в листьях сжег, что музыку до пятого вела, а с пятого пропала.
«Убавил, не убил…» – шепнуло в голове. «С Петровки сухо, день велик…» – в ответ вздохнула мать, и стало страшно Шишину, что день велик и сух с Петровки, и все идешь, идешь, никак не смеркнешь, и сам не знаешь… что. «И почему так говорят, что он убавил? Убавил не убил, а он убил…»
– Иди, скажу секрет! – во сне пообещала Таня. Шишин подошел.
– Дворник Петр Павел Анну Николаевну зарезал, – касаясь уха шепотом лакричным, прощекотала Таня. – Теперь, где закопал, награбит листьев и сожжет, пойдем смотреть?
– Пойдем, – ответил он, – за что сожжет?
– Из ревности, – сказала Таня, – что с физруком в учительской смеялась…
– А… – и вдоль забора, за кустами прячась, они пошли смотреть, как Петр Павел Анну Николавну в листьях жжет. Во сне запахло шерстью подпаленной, прелью земляной, водой тяжелой. Дымились мусорные кучи, клевало воробье рассыпанные бусины рябин, унылые дорожки беговые, черные от рыжих тополей – двойным тянулись кругом. На воротах висел мешок со сменкой, синий Шишина мешок, качался как манок. Туда-сюда, туда-сюда, как будто ветер в нем качал кого.