Убийцы в белых халатах, или как Сталин готовил еврейский погром
Шрифт:
По-стариковски посмеиваясь, Еремей Саулович объяснил: насчет художественности придумали для солидности, а делают они обыкновеннейшие, с четырьмя дырками пуговицы, что же касается приема на работу, то надо идти к директору. Соня увяла, но Айболит, посмеиваясь, галантно взял под локоток, повел в глубь темного, пыльного, пахнущего химией коридора.
«Моя фамилия — Лифшиц», — объявила Соня, и директор, толстяк с развеселыми глазками, с лицом выпивохи и бабника, сказал не то с еврейским, не то с одесским выговором: «А моя — Нечипоренко, ну и что?» — усадил в креслице, угостил холодным нарзаном, изучил диплом и вкладыш с пятерками, изумил Соню, сказав, что вовсе никакое не предприятие они, а просто-напросто шарашкина артель, однако со штатами не хуже прочих, имеются и коммерческий директор, и главный инженер, и главный механик, и главный технолог, и главный бухгалтер — все главные, а рядовых специалистов нет, почему
На семьсот рублей можно было жить, приносить в дом полновесную долю, но все это походило на балаган, на ильфо-петровскую контору «Рога и копыта»: задрипанный дом с пышной вывеской, титулы главных при смехотворном жалованье, Айболит и директор, Соня решила: задумали поиздеваться над девчонкой, приготовилась выдать нечто надменно-горделивое, но директор — его звали Гнат Павлович — оказался ушлый, сразу же раскусил. «Вы не смущайтесь, — сказал он, — нашей продукцией ни вражеская разведка, ни «Джойнт» не интересуются, и национальности у нас всего две — говорящие и глухонемые, а на остальное наплевать».
И самолично, двумя пальцами на раздрызганной машинке отстучал приказ о зачислении.
Нового главного специалиста директор провел по цехам и подсобным помещениям, тыкал в Соню пальцем, объясняя подчиненным, кем является эта испуганно-радостная девчонка. Соня отмечала среди прочих и угрюмые взгляды, привычно относила их к антисемитским, не понимая по младости лет, что имеет дело с глухонемыми, что вовсе не национальность ее, на что плевали рабочие, а собственная их ущербность, от них так же не зависящая, как не зависела от нее, Сони, неполноценность, порожденная еврейским происхождением, озлобила этих людей.
Склад сырья — бумажные мешки с разноцветным порошком. Склад готовой продукции — картонные упаковки. Основной цех — низенькие полуавтоматы, в них кухонными совочками сыпали порошок, он стекал к электрическому подогревателю, попадал в пресс-форму, оператор, сидя рядышком, жал ногою на педаль, в короб вываливались пуговицы, унылые, одноцветные, отнюдь не художественные. С четырьмя дырочками обыкновенные пуговицы.
Был опять семейный праздник, и было вскоре письмо Сережки: видишь, а ты пела заупокойную; что же касается зарплаты, это можно перетерпеть, не последние годы живем. Соня понимала: столько лет живя на казенном довольствии, не знает он реальной ценности денег. Но жить и в самом деле можно.
Тянула лямку, обучилась мало-мальски объясняться с глухонемыми; привыкла к их угрюмым взорам, усвоила, что должность ее — чистая синекура: полуавтоматы, примитивные и потому безотказные, работали как бы сами по себе, в штате имелся наладчик, технологу в цехе делать было нечего, Соня стеснялась читать на работе, тупо сидела в кабинетике, иногда болтала с Еремеем Сауловичем, которому тоже нечем было себя занять. Бессмысленно и тупо прошло несколько месяцев, пока не демобилизовался в марте пятидесятого Сережка.
А сейчас, в феврале пятьдесят третьего, Суламифь Ефимовна Лифшиц, пока еще главный технолог шарашкиной артели, почти бежала по непривычно длинным и светлым коридорам, стараясь верить и не веря негаданному счастью.
Походило на сказку, миф, легенду, байку, розыгрыш, но говорили ведь многие и разные, в том числе вполне солидные немолодые люди: на крупнейшем, союзного значения, заводе берутбез всяких ограничений («процентной нормы», шутили невесело). Соня долго не верила, звонила-перезванивала, друзья подтверждали: правда. Взяла на последние шиши такси, потом бежала по длинным коридорам, очень удивилась, когда в отделе кадров, как и в их артели, направили к самому директору, а ведь он в отличие от Гната Павловича руководил коллективом из двадцати тысяч человек…
Директор, опытнейший организатор, житейски мудрый шестидесятилетний Паршин, вовсе не был юдофилом, он был прагматик, деловой мужик и понимал, что подбор кадров по анкетному признаку есть чушь собачья. Во-вторых, евреи, как правило, квалифицированные специалисты: учатся обычно не за страх, а за совесть. В-третьих, получив работу, будут держаться за нее всеми копытами. В-четвертых, поставив их в общую очередь на получение жилья, Паршин не давал всяким там цехкомам и завкомам, как это делалось у других, вышибить или отодвинуть под любым предлогом из очереди — значит, на жилье у евреев был здесь реальный шанс, пускай не скорый, но в ожидании его никто из них с работы не уходил, а получив ведомственную площадь, не уходил тем более. По тем же, в общем, причинам Паршин принимал и детей репрессированных.
Главный технолог предприятия глухонемых Суламифь Лифшиц после краткой, но весьма насыщенной и откровенной беседы с директором стала просто одним из технологов одного из бесчисленных цехов, там работало впятеро больше народу, чем на прежнем ее предприятии. Прибавка заработной платы оказалась весьма ощутимой: не семь, а девять сотен рублей.
Глава XIX
Сталин гневался, он спешил, он лихорадочно придумывал все новые и новые детали, и гнев его, и поспешность Берия понимал и ощущал каждодневно, поскольку раздражение Хозяина проявлялось даже в пустяках. Хотя бы в том, что, вообще-то изысканностью манер не отличавшийся, Коба матюгался редко, да и то в приятельском узком застолье, теперь чуть не каждый разговор начинал без приветствия, но той разухабистой бранью, какой щеголяют муши, грузинские носильщики. Берия ежился, чувствуя себя без вины виноватым, он делал все, как требовал Коба, и черт бы их побрал, этих интеллигентишек, если, за исключением двоих, не желали согласиться с неизбежностью, пойти на уступки. Можно было, конечно, взять и прихлопнуть их без церемоний, но Сталин соглашался только на публичный процесс, притом, в отличие от процессов тридцатых годов, не в Колонном или Октябрьском зале Дома Союзов, а, высказывался он пока предположительно, допустим, в цирке, там самое большое количество зрительских мест, и, кроме того, Сталина почему-то веселила сама выдумка: суд — в цирке…Но, где бы ни было, открытый процесс требовал тщательной подготовки, полной уверенности в том, что докторишки эти на публике не откажутся от показаний, данных предварительному следствию, как это случилось в свое время с Крестинским, не примутся темнить и намекать, подобно Генриху Ягоде…
Чем дольше тянулась эта канитель, тем сильнее нервничал Берия. Как и большинство членов Бюро Президиума ЦК партии, затею с врачами-убийцами не одобрял, не был уверен, что пройдет она гладко (это не вожди, которых судили до войны, те оставались верны партийной дисциплине, давали нужные партии показания; и еще по ряду причин суду помогали; от этих же подобного не дождешься).
Переупрямить, переубедить Кобу никто, конечно, не брался, отменить процесс могла только смерть Хозяина, и Берия этого жаждал, но Коба умирать в ближайшее время не собирался. И было в поведении Его такое, что для членов Бюро выглядело как прямая опасность.
Сталин не болел, а дряхлел на глазах; домашний врач ежедневно докладывал Берии, что у товарища Сталина все в норме; однако, начиная примерно с сорок девятого года, поступки его становились все более непредсказуемы, казались порой сумасшествием.
Ему опять мерещился призрак партийной оппозиции, убийство Кирова не успокоило, Питер торчал костью в горле. В сорок девятом он приказал провернуть «ленинградское дело», убрал ничем не опасных тамошних руководителей, убрал бывшего секретаря Ленинградского обкома и горкома Кузнецова, только что переведенного в секретари ЦК, обласканного и обрадованного и хотя бы поэтому безусловно преданного Ему; заодно к этому делу взял да и прихлестнул самого молодого из членов тогдашнего Политбюро и самого образованного, академика Вознесенского, причина была дураку понятна: однажды Сталин официально, на заседании объявил Вознесенского своим преемником в руководстве партии и в правительстве, но вскоре явно испугался, что либо сам Вознесенский, либо они, приближенные, сумеют ускорить Его кончину, поскольку Вознесенский, разумеется, не был для них опасен и грозен, да и не обязательно, в конце концов, — вовсе не обязательно — исполнять волю покойного, умрет, поставят кого захотят или же кто-то сам сумеет захватить власть. Конечно же, думал Берия, на главной роли Вознесенскому не бывать, власть возьмет он, Берия, и, вероятно, Сталин догадывался о его намерениях, ибо возможности Берии были велики в отличие от Вознесенского и прочих: он располагал грозным оружием, своими органами, поставленными, по сути, над Президиумом ЦК и всеми прочими конторами.