Убийство Михоэлса
Шрифт:
— Лина Соломоновна, не обобщайте, — попросил Михоэлс.
— А почему? Обобщение — научный метод, — возразила Штерн. — Но раз вы просите, не буду. Буду говорить только о личном опыте. Во время войны я редактировала один медицинский журнал. В редакции было два секретаря с нерусскими фамилиями. Мне сказали: нужно их заменить. Почему? Потому. Но я, знаете ли, не из тех, кому таких объяснений достаточно. Объяснили подробней: есть такое постановление, что нужно уменьшать число евреев — ведущих работников, главных врачей — чуть ли не на девяносто процентов. Видите ли, говорят мне, Гитлер бросает листовки и указывает, что повсюду в СССР евреи, а это
— Кто это вам сказал? — поинтересовался Михоэлс.
— Директор института академик Сергеев. В тот же день на заседании Ученого совета Академии наук я встретила Емельяна Михайловича Ярославского, который, на минуточку, такой же Ярославский, как я Иванова. Говорю ему: что же это такое, Миней Израилевич? Если есть такое постановление, то и меня надо снять, у меня тоже фамилия не очень русская. Да и вас тоже. Он сделал большие глаза, сказал, что ничего подобного нет и быть не может, и посоветовал написать Сталину. Я написала. Через некоторое время меня вызывают в Секретариат ЦК к Маленкову. Он был очень внимателен ко мне, сказал, что мое письмо передал ему Сталин, что Сергеев просто дурак и не нужно обращать на него внимания. Это было в 43-м году. А сегодня меня не спрашивают, кого можно увольнять, а кого нельзя. Моих сотрудников просто увольняют только за фамилию. А новых, будь они семи пядей во лбу, я не могу принять, если они евреи. Я обещала не обобщать и не буду. Но считаю свои долгом заявить: прежде чем клеймить антисемитизм в Англии, нужно заклеймить все его проявления у нас, в Советском Союзе!
Она вернулась на свое место.
«Рост — низкий. Фигура — полная. Шея — короткая. Плечи — прямые. Цвет волос — седые. Цвет глаз — карие».
«Господи милосердный! Спаси и помилуй эту чертову старую идиотку!..»
— Давайте заканчивать, — хмуро проговорил Михоэлс. — Кто за то, чтобы принять резолюцию? Прошу опустить руки. Против, надеюсь, нет? Лина Соломоновна?
— Я воздержалась.
— Большое вам за это спасибо. Резолюция принята единогласно при одном воздержавшемся. На этом повестка дня исчерпана.
Фефер потянулся вперед, поднял руку:
— Прошу слова!
Встал над столом во весь свой прекрасный рост. Вальяжный. Уверенный в себе. В хорошем светлом костюме. В красивых американских очках.
— Я считаю, что академик Штерн подняла чрезвычайно важный и злободневный вопрос! — заявил он.
— Я тоже, — согласился Михоэлс. — Но мы поговорим об этом как-нибудь в другой раз.
— Нет. Мы должны говорить об этом сегодня! Сейчас!
Члены президиума встретили слова Фефера настороженной тишиной. Непохоже это было на него. Совсем непохоже. Обычно он воздерживался от резких телодвижений. Михоэлс сморщил лоб, снизу взглянул на Фефера, пытаясь сообразить, что бы это могло означать. Не понял. Кивнул:
— Ну, говорите.
— Да, важный и своевременный! — продолжал Фефер. — Но вопрос поставлен не в той плоскости. Действительно, нас захлестнул поток писем с жалобами и просьбами о помощи. На что жалуются люди? Бытовая неустроенность. Работа. Жилье. Евреям не возвращают их квартиры и дома. Есть такие факты. Еврейские школы закрывают и в их помещениях устраивают русские и белорусские школы. И такие факты имеются. Можно их рассматривать как проявления антисемитизма. Но не правильнее ли оценивать их по-другому? Почему евреям не дают работу? Потому что нет рабочих мест. Почему не возвращают жилье? Потому что в их квартирах и домах живут другие люди и их просто некуда переселить.
— Я слушаю вас очень внимательно, — ответил Михоэлс. — Продолжайте.
— Все это — не следствие антисемитизма, а последствия войны и разрухи. Мы стараемся помочь всем, кто к нам обращается. Но у местных партийных и государственных учреждений нет возможностей удовлетворить наши ходатайства. Их можно удовлетворить только в ущерб другим людям — русским, белоруссам, украинцам, латышам, литовцам. Пусть вам не покажется глупостью мое утверждение, но в настоящий момент евреи Советского Союза находятся в более выигрышном положении, чем другие национальности. У нас есть возможность разрешить наши проблемы достаточно быстрым и кардинальным образом. Я говорю о том, о чем вы все слышали и горячо обсуждали между собой. Я говорю о проекте создания в Крыму еврейской республики.
Фефер помолчал, оценивая произведенный эффект. Эффект был сильный, два десятка пар глаз смотрели на него с напряженным вниманием. У Фефера был большой опыт публичных выступлений. Он умел подчинить аудиторию. Зажечь. Заразить своим воодушевлением. Поэтому его встречали даже лучше, чем Маркиша или Галкина, что бы там ни говорили критики-групповщики об их и об его стихах. Случалось ему выступать и в Политехническом музее. И тоже с успехом. Здесь был не Политехнический музей. Здесь перед ним были не тысячи человек, а всего двадцать. Но эти двадцать были — ареопаг. Элита еврейской Москвы. Фефер знал, что они не считают его ровней. И не потому, что в свои сорок шесть лет он был среди них мальчишкой. Галкин был всего на три года старше, но он был среди них равный. Фефер был даже не архонтом, кандидатом в члены ареопага, он был для них так, сбоку, средней руки функционер. Но теперь им придется немножечко потесниться.
Он продолжал, намеренно приберегая к концу главный, самый сильный удар по воображению слушателей:
— Еще в начале сорок четвертого года мы направили на имя товарища Молотова обращение с просьбой о создании в Крыму еврейской союзной республики. Тогда наше обращение оказалось преждевременным. Но теперь, когда…
— Минутку! — перебил Михоэлс. — Когда вы говорите «мы направили» — кого вы имеете в виду?
— Еврейский антифашистский комитет, разумеется, — ответил Фефер, досадуя, что его прервали.
— Разве мы обсуждали какое-нибудь обращение к товарищу Молотову на президиуме комитета?
— Нет. Но…
— По-моему, не обсуждали.
— Я и не говорю, что обсуждали. Мы просто подписали его и отправили.
— Погодите, Ицик, — попросил Михоэлс. — Я ничего не могу понять. «Мы» — это кто?
— Как — кто? Вы, я и Эпштейн.
— Когда это было?
— Я могу точно сказать, пятнадцатого февраля сорок четвертого года.
Михоэлс задумался и покачал головой:
— Какую-то ерунду вы порете. Не помню я никакого обращения.
От возмущения у Фефера покраснели залысины.
— Как не помните? Мы три дня сидели в кабинете у Эпштейна, спорили о каждом слове! Едва не передрались!
— Но не передрались?
— Нет.
— Жаль, — заметил Михоэлс. — Я бы вам навешал. И сделал бы это с удовольствием.
— Вы — мне?! — изумился Фефер. — Ну, знаете!
— Послушайте! — решительно вмешался Юзефович. — Что за балаган вы тут устроили? Соломон Михайлович, объясните нам, пожалуйста, о каком обращении идет речь. Мы имеем право это знать.