Ублюдок империи
Шрифт:
Странно, но это революционное, казалось бы, событие не оказалось для него началом новой жизни, не стало точкой, с которой началось новое осознание им самого себя, точнее, тем моментом, от которого много позднее началось движение мысли назад. Эпизод с Сенемом и непосредственно последующие за ним события не разрушили герметичность его существования. Скорее, они даже усилили эту герметичность, придав ей ту форму, в которой существование сделалось человечески возможным. Иначе он бы не выдержал.
Страна плавно катилась по волнам деталаканизации, незаметно снижая скорость и порою настолько замедляя движение, что остановись она тогда, то едва ли сама бы это заметила. Еще раз враги превратились в друзей, а друзья во врагов, чтобы навсегда исчезнуть из живой памяти, – лишь серые пятна параграфов официальных учебников, которых давно никто уже не читал, да, впрочем, и
Следующие три года Скела провел практически в постели тетки Сенема, покидая ее, только когда надо было сдать очередной зачет или экзамен в университете. Иногда он забегал домой, где его отсутствие ощущалось все меньше и меньше. Отец постепенно умирал. Когда раз Скела случайно оказался в его кабинете, – странно, но дверь была открыта, обычно отец запирал ее на ключ, даже когда выходил в уборную, – то увидел на столе два портрета в позолоченных рамках: фотографию молодого Талакана и темно-коричневую прошловековую олеографию, изображающую последнего верховного жреца юэлей, которого примерно две тысячи лет назад ломские завоеватели закопали живьем в землю. Мать… но здесь надо перейти к событиям, которые завершили это трехлетие, отрезав его вместе с детством от всей последующей жизни Скелы.
Однажды, когда он после занятий как обычно зашел к тетке Сенема, дверь открыл Сенем. В этом не было ничего странного, странным был страх, неожиданно охвативший Скелу, когда Сенем резким движением подбородка пригласил его последовать за ним в столовую. Разлив водку по узким высоким неводочным стаканчикам, он спросил Скелу: «Опять не спрашиваешь?» – «Хорошо, я спрошу – где Ирена?» – «Сегодня утром улетела на нашу с ней историческую прародину. Точнее, мою, ибо она на три четверти прозка. Я не велел ей тебе говорить, чтоб мне было проще, понял? Для облегчения дела она вышла замуж за секретаря нашего (ха-ха!) посольства. Вчера вечером была свадьба. Она ведь еще совсем молодая, ей двадцать девять лет. Это – первое. Теперь – второе (совсем как тогда, в пустом классе, перед доской с уравнением Максвелла). Я тоже здесь не задержусь. Ха-ха, хочется взглянуть на маленькое комфортабельное королевство, из которого двести пятьдесят лет назад приехали мои предки отливать пушки для молодой империи. Ту нашу последнюю задачку по гидродинамике дорешишь сам. Третье – пора тебе начать спрашивать, Скела, все равно кого и о чем. И ждать ответа. Четвертое. Только что звонила твоя мать и просила тебя обязательно зайти к ней вечером. У нее был взволнованный голос. Ты ведь знаешь, у прозов все говорится взволнованным голосом. И пятое: я думаю, что твое детство кончилось.»
Он смотрел на мать. Она сидела в глубоком кресле, которое он почему-то ненавидел с тех пор, как себя помнит (Сенем сказал бы, что ненавидеть кресло, в котором сам не сидишь, чистый абсурд). «Отца увезли в больницу, – сказала мать, – он умирает». Она встала, обошла обеденный стол и, остановившись перед ним, спросила: «Сколько лет твоему отцу, Скела?» – «Семьдесят, кажется». – «Семьдесят шесть. Ну, а мне сколько, как тебе кажется?» Тут ему ничего не казалось, он просто не мог себе представить ее возраст. Любое высказанное вслух предположение неизбежно окажется враньем, даже если он случайно и угадает. «Ну, лет пятьдесят шесть». – «Тридцать девять, мой нежный единственный сын. Я вышла за твоего отца двадцать лет назад, когда он инспектировал войска Южного округа (Талакан любил посылать филологов проверять работу сталеваров). Пятьдесят шесть лет было бы сейчас его первой жене. Она была из старого прозского рода. По приказу талакановского наместника Рибеана ее расстреляли вместе с отцом и сестрами. Говорили, что перед расстрелом молодые женщины были изнасилованы всем взводом (это случилось тридцать лет назад, но я узнала об этом совсем недавно от вернувшегося живым из концлагеря Гериана, друга твоего отца). Твой отец все это съел. Но себя я не дам ему съесть, ни живому, ни мертвому. Если он вернется из больницы, он меня здесь уже не застанет. Завтра мы с Герианом улетаем на Южный Залив, там начнется наша новая жизнь, может быть, у меня будут дети, твои новые братья и сестры, и кто знает, не станешь ли ты сам тогда новым?»
Поздно вечером он возвращался к Сенему и, прислушиваясь к стуку своих каблуков по обледеневшему тротуару, решил,
II
«Заказанная вами книга Рогуда находится в кабинете особо редких книг на Малой Мансарде. Это – редчайший экземпляр, который категорически запрещено не только выносить из помещения, но и перекладывать со стола на стол. Он должен оставаться на одном и том же месте в течение вашего пребывания в кабинете. Вот ваш пропуск. Поднимитесь на лифте Б, третий этаж, налево по коридору, первая дверь за дамским туалетом». Серьезность девушки была ошеломляющей, он такого тона не слышал много лет. А что, если плюнуть на редчайший экземпляр, остаться в общем зале до закрытия и пригласить девушку в ресторан, а потом еще куда-нибудь? Но он уже вышел из лифта Б, миновал дамский туалет и теперь подымался по узкой дубовой лестнице на указанную мансарду.
Это произошло около двух лет назад. После отъезда матери и смерти отца он стал скучать. Скучать по Сенему, по тетке Сенема, по матери, по серой тени отца в коридоре пустой квартиры. Он решил задачу, начатую вместе с Сенемом, решил еще две довольно трудные задачи и стал такой знаменитостью на факультете, что сам великий Ронтпигиан пригласил его на свой семинар. Маэстро был глух, как два питона, и, по выражению его учеников, «слушал глазами». После доклада он тяжелым кивком огромной головы подозвал к себе Скелу и, усадив его перед собой за парту (школьные парты подчеркивали элитность семинара), глухо и медленно сказал: «Вы прочитали очень хороший доклад. Без претензий на эстетичность в ходе доказательства, простого и ясного. Теперь вы – член моего семинара. Но мне придется сделать вам одно замечание. Вы два раза упомянули Сенема. Не делайте этого больше. Чистый проз, он прикинулся абиагом – вонючая крыса, бегущая с корабля, который юэли второе столетие все топят не потопят». – «Но я – юэль, профессор». – «Это не имеет никакого значения, если вы преданы прозской математике». – «Кричите громче и в левое ухо», – подсказала ему студентка, сидевшая позади. Скела молчал. Ронтпигиан поднялся с единственного стула (кафедра там тоже не полагалась) и пошел к двери, но, не дойдя до нее, круто повернулся и, подойдя вплотную к Скеле, так близко, что тот чувствовал больной жар его лица, сказал: «Мне случилось знать вашего отца. Хотя и юэль, он был человек истинно прозского благородства и великодушия, которые он проявил в обстоятельствах, крайне неблагоприятствующих проявлению такого рода качеств. Я уже не говорю о том, что у него были незаурядные математические способности, увы, не получившие должного развития вследствие его атеизма и вовлеченности в политику».
«Что?!» – восклицание Скелы повисло в воздухе, Ронтпигиан уже уходил, не прощаясь и не оглядываясь. Сидевшая сзади девушка, невысокая, с длинными каштановыми волосами, в вязаном платье и шерстяных чулках, подхватила вопрос Скелы и этим открыла первый в его жизни настоящий диалог: «А ты что, отца родного не знаешь?» – «Нет». – «Так пойди и поговори с ним». – «Он умер год назад». – «Так спроси у матери, не маленький». – «Она уехала, я живу один». Теперь они сидели лицом к лицу, каждый на своей парте, и она сказала: «Открой рот». Он уже подумал, что она хочет его поцеловать, как она уточнила: «Открой рот и задай свой вопрос».
Он: Я не понимаю, как Ронтпигиан может говорить о благородстве и великодушии отца, в то время как мать, прожившая с ним столько лет, считает его чудовищем? И я не понимаю, как Ронтпигиан мог себе позволить всю эту чушь про юэлей и прозов?
Она: Да, ты такой же, как он, два сапога пара. Один кроет юэлей на чем свет стоит, другой ему возражает, я, видите ли, сам юэль – блестящая аргументация будущего аса алгебраической геометрии! Один говорит, я его знал, он хороший, а другой – мать-то его лучше знает, он – плохой. Прямо как в первом классе школы для умственно отсталых.
Он: Но должна же быть где-то… правда?
Она: Выжал из себя все-таки. Правда! Ты, наверное, первый раз в жизни это слово произнес. Тебе бы потренироваться еще, а то у тебя с юэльским акцентом получается пыавда. Но если оставить фонетику в стороне, то и прозам, и юэлям лучше вообще это слово оставить в покое. Они привыкли столетиями не то что врать, а настаивать на половине правды, каждый на своей, потом половина превращается в четверть, в одну восьмую и так далее. Поэтому, наверное, мы так хорошо считаем и математика у нас такая прекрасная.