Ублюдок империи
Шрифт:
Он: Послушай, а ты всегда всех вот так ебешь, или это на тебя ронтпигиановский семинар так действует?
Она: Смотри как заговорил! Вопрос за вопросом, так ты скоро до аттестата дефективной зрелости дойдешь, в той самой школе для умственно отсталых. Давай поедим где-нибудь.
После ужина они поехали к ней, полночи целовались и ласкали друг друга. Поколебавшись, он решил не выходить из своего более чем годичного воздержания, но под утро все-таки выеб ее. Они долго пили кофе и Зани – так звали девушку – уговорила пойти вместе с ней на семинар Мниана. Это – как выход в математический свет, объясняла она. У Ронтпигиана – сила, лобовая атака, чистый результат. На мниановском семинаре каждый ход выточен из слоновой кости.
Просторная аудитория с высокими окнами и белыми досками на каждой стене была до отказа набита до отвращения одаренными юэльскими мальчиками, толстыми и худыми, бледными и румяными, веселыми
После семинара Зани объявила, что решила с ним не встречаться недели три-четыре, чтоб ей было время подумать. «О чем?» – «О том, окажешься ли ты чем-то другим. Знаешь, как в английских детективах начала века: блестящий лорд в цилиндре, играющий па скачках, оказывается известным преступником, которого уже десять лет разыскивает полиция, веселый мойщик окон оказывается незаконным сыном принца Уэльского, солидный дворецкий – лордом и хозяином имения, а собака дворецкого…» – «А с тем, что я есть, у тебя ничего не получится?» «Нет». – «Я подожду», – сказал Скела.
Следующие полгода вознесли Скелу от местного факультетского успеха к общеуниверситетскому триумфу – он чуть ли не на ходу решил задачу, бывшую камнем преткновения для двух поколений физиков и математиков, занимающихся гидродинамикой. За дипломную работу он был удостоен докторской степени и сразу же назначен в Институт механики тяготения. Ему было двадцать два года, и он переживал рецидив болезни незадавания вопросов. Когда он наконец решил навестить мать с ее новым мужем в Южном Заливе и ждал в аэропорту объявления о начале посадки пассажиров, то по радио уведомили, что отлет задерживается. Он не расслышат на сколько, и час пробродил по огромному грязному залу, так и не спросив о времени отлета, и самолет улетел без него. Еще страшнее была другая болезнь – у него развилось непреодолимое отвращение к прозскому языку. Одно дело писать короткие статьи, где три четверти места занимают формулы, но читать стало совершенно невозможно. Он легко и быстро выучил элементарный английский и даже написал на нем две статьи, но читать на нем почему-то не хотелось. Тогда он стал учить юэльский по радио. Молодая страна Юэлек звала к себе своих сыновей и, чтобы облегчить им акклиматизацию, устроила годовой курс разговорного юэльского по радио. Но этот язык ему тоже не понравился.
Говорить, однако, все же приходилось, время от времени, как, например, когда он встретил Зани на ронтпигиановском семинаре. С ней был коренастый, с заросшим лбом и очень большими ушами биоматематик Шакан, и они втроем пошли в кафе. За ужином говорили об Империи, Нольдаре и Рогуде. Империя разваливалась, как огромный дом, который триста лет строили, достраивали, надстраивали, перестраивали – и все это без единого капитального ремонта. Когда дом рухнет, неизвестно, кому будет хуже, – тем, кто полетит вниз вместе с верхними этажами, или обитателям подвалов, которым грозит быть погребенными под обломками. «Я, обыкновенный прозский юэль, хочу определить свое положение в этой ситуации, – рассуждал Шакан, – и не потому, что так уж страшно боюсь разбиться, падая сверху, или быть раздавленным, находясь внизу. Я прежде всего хочу знать, что я сам хочу. Еще три года назад мне могли возразить – и с полным на то основанием, – что индивидуальные пожелания в расчет не принимаются: что с другими будет, то и с тобой, тебя не спросят. Но сейчас я сам спрашиваю: что мне здесь остается хотеть?»
Скела хотел одиночества и темноты. Только чтобы не слушать Шакана, он сказал: «Я живу в этом доме, я не человек Империи». – «Но ты же уедешь отсюда рано или поздно, не оставаться же тебе на пустом месте?» – спросила Зани. «Уеду, наверное. Нет, не знаю».
Ребенком он вечерами бродил между восьмиэтажными корпусами тогда еще только строящегося юго-западного предместья столицы. Строили в стиле, который осыпанные почестями талакановские архитекторы гордо называли «имперский неоклассицизм». Он не думал, а твердо знал, что это навсегда. Будут еще перемены, переходы, переломы, пусть даже и роковые для «задержавшихся» и «переставших ощущать пульс времени» (как тогда говорили), таких, как его отец. Отца, конечно, еще могут убить, а его, Скелу, выдать на растерзание прозским мальчикам. Или наоборот, снова возвысится молодой Воленкам, покровитель отца, и назначит того своим помощником, и ебать он тогда хотел (он уже установил к тому времени значение этого слова) всех прозских мальчиков. Но что бы ни произошло сейчас или потом, плохое или хорошее, с отцом, с ним, с кем угодно, все это было, есть и будет – в Империи. Она – вечна и кончится только вместе с вечностью. Сейчас, отвечая Шакану и
Но здесь Скела чувствовал себя в своей тарелке. «В математике есть свои законы, – спокойно сказал он, – у языка есть свои законы, у какого угодно предмета есть свои законы. Но у мышления – о чем бы оно ни мыслило – законов нет и не может быть. Оттого невозможно говорить о причинно-следственной связи мышления с тем, о чем оно мыслит. Но возможно говорить об их совпадении». – «Но ведь это – хаос, – искренне недоумевал Шакан, – ты, Скела, фактор хаоса. Послушай, Зани, надо его показать Нольдару». Он это сказал тоном, каким говорят о тяжелобольном, которого необходимо показать медицинской знаменитости. Нольдар? Скела не мог не знать о нольдаровской диффузии и знаменитой «задаче трех авторов», но Шакан ему уже надоел, и поскольку сегодня остаться с Зани будет вряд ли возможно, то лучше, пожалуй, будет уйти. Тогда Зани заговорила о Рогуде.
Рогуда открыли лет двести назад, а потом – по прихоти меняющихся правителей Империи – то «закрывали», как оторвавшегося от национальной почвы извращенного эстета, то опять открывали как «чудо прозского ренессанса». При всем том он был прозом из прозов. Отпрыск древнейшего княжеского рода, он вследствие какой-то внутрисемейной склоки был вынужден всю жизнь прожить на далеком юго-западе тогда еще не до конца достроенной Империи. Его огромное имение формально находилось вне пределов Великого Покровительствования – так именовалась молодая прозская держава. Не столичный житель и не провинциал, он как поэт и как человек был промежуточным явлением. Так он писал свои сочинения не на прозской, а на юго-западной письменности. Будучи равнодалеким в своей манере письма как от Прозской Академии Словесности, так и от Юго-Западной Коллегии Изящного Слога, он ввел в стих божественно звучавшие ассонансы, неведомые поэтам обеих школ. Но более всего истинный житель безбрежных пограничных просторов проявился в нем, когда он придумал совершенно новый эстетический принцип своей поэзии. Будучи великим объездчиком полудиких коней – этому занятию он посвящал все свое время, остававшееся от занятий любовью и поэзией, – он утверждал, что наивысшее «поэтическое очищение» приносит не воспарение чувств ввысь от объекта желания, а мгновенная, совершаемая в самый последний миг перед достижением желанной цели остановка. Так ты на всем скаку рвешь на себя мчащегося коня, ставя его на дыбы за пять ярдов перед рвом, так ты обуздываешь свое тело в его страстном стремлении к телу возлюбленной. Он называл это «возвышающим эффектом вспышки холодного пламени». Талакан в очередной раз «закрыл» Рогуда, и когда после его смерти стада филологов бросились вновь его «открывать», то оказалось, что в стране осталось чрезвычайно мало экземпляров его книг, а на подготовку новых изданий уйдут годы.
Скела теперь успокоился, а когда Шакан, извинившись, их покинул и они с Зани вдвоем шли к ней под теплым весенним небом, он стал думать, что еще все может случиться, произойти каким-то непредвиденным им образом. Утром ему надо было спешить на семинар – на этот раз его собственный, – и он, проглотив чашку кофе, уже уходил, когда Зани крикнула из спальни, чтоб он со столика в передней взял книгу Нольдара «Простые дифференциальные уравнения». В автобусе он стал читать. Ничего подобного он не читал в своей жизни, не думал, что такое возможно. Это было не поражающе эффективно, как у Ронтпигиана, и не тонко изобретательно, как у Мниана, но – неотразимо элегантно. Казалось, что где-то на пути к результату, который мог бы быть получен и другими, Нольдар находил ту единственную точку, в которой и путь, и путник, и результат складывались в один божественный ландшафт. Другие до этой точки не доходили либо ее проскакивали. Он прочел книгу в один день, потом три раза перечитал и выучил наизусть. Потом он заболел.
Это было через неделю после разговора об Империи, Нольдаре и Рогуде. Он лежал рядом с Зани и трясся от озноба. Два часа утра, три, четыре. В груди у него шипело: «Где ты еще, скорей, скорей». Куда скорей? Наверное, он застонал, потому что Зани вскочила с постели и побежала на кухню готовить какое-то удивительное питье – из кипятка, водки, меда, корицы, гвоздики и чего-то еще, он не запомнил. Перестало лихорадить, но нашла такая слабость, что он не мог даже стонать. Только закрывал глаза, как сразу же видел синеву, такую глубокую и насыщенную, что становилось невыносимо. Попробовал думать об обыкновенных дифференциальных уравнениях, но тут же перед глазами стали проноситься стаи синеватых страниц, острые строчки кололи ум – он точно знал, что это ум, а не мозг или что другое.