Ученье – свет, а не захочешь светить – заставим
Шрифт:
Кон двинулся вдоль пачек картин, внимательно всматриваясь в полотна.
— Поясни, — тупо доставал его непонятливый абитуриент. — Ну я действительно хочу понять, в чём смысл вот этого. Почему в один момент все художники как с ума сошли? Они перестали рисовать нормально и кинулись изгаляться кто во что горазд. Причём чем дурней и непонятней, тем круче.
Дима вновь развёл руками, поворачиваясь в сторону серо-голубых полотен.
— Да, — согласился с ним Кон. — Этот момент оказался как раз на рубеже девятнадцатого-двадцатого веков. А причиной этому
— Какая фотография? — молодой человек выразил полное недоумение.
— Фотография как явление, — пояснил Кон. — Художникам стало тяжело бороться за естественность с этим изобретением человечества. Они неожиданно поняли, что фотография идеальна в своей точности, но пуста и холодна по сути своей. В ней, в отличие от живописи, нет «иконности», вызывающей трепетную веру. Нет чувств, эмоций, жизни. Поэтому определённый круг художников принялся экспериментировать, убирая с полотен естественность и наполняя их эмоциями до оголённых нервов. Или выражая графически смысловые конструкты, понятия.
— То есть, — вытаращил глаза Дима, — это не просто хмуль пойми что, а застывшие в красках эмоции? Но, судя по монохромности, это уж больно узкий эмоциональный набор. Притом явно деструктивный.
— Правильно, — улыбнулся экскурсовод, — этот период в жизни Пабло Пикассо искусствоведы называют «голубым». У него был лучший друг, с которым он приехал в Париж и жил с ним в одной комнате. Какое-то время они были неразлучны. Но в один прекрасный день, когда Пабло, совсем оголодав, уехал домой клянчить деньги у родителей, его друг застрелился. Пикассо впал в депрессию. Мрачную и безнадёжную. Именно это тягостное состояние души и породило то, что ты видишь.
— Понятно, — о чём-то задумавшись, проговорил Дима, вглядываясь в одну из картин, — вот только, несмотря на мои способности, влезть в картинные эмоции не получается. Надо будет подумать над этим.
Но подумать Господство не дал. Пользуясь властью, данной самому себе, он возобновил воспроизведение. Конура словно взорвалась светом, и они оказались в большом светлом помещении, захламлённом всякой всячиной, как мега кладовка. Картины, картины, картины. Маленькие, большие, огромные. Уродливые статуи. Большой стол, заваленный тюбиками красок, кистей. На полу непонятный мусор.
Вдали, на расчищенном от всякой всячины участке комнаты, стоял скрюченный лысый старик, уставившись на большое полотно примерно полтора на два метра. Картина была явно в стадии начального процесса. Только резкие жирные контуры чего-то непонятного. Единственное, что Дима ассоциировал, — в центре полотна красовался угловатый чайник с большими круглыми глазами и задранным носиком. На этом его понимание высокого искусства заканчивалось.
Пикассо ничего не делал. Он просто, опустив руки, тупо смотрел в никуда. Как бы сквозь полотно. Дима сунулся в его эмоции, а там пустота. Как у Веры при максимальной обороне.
— Что здесь происходит? — поинтересовался он у Кона, который с какой-то печалью смотрел на себя старого.
— Сегодня седьмое апреля тысяча девятьсот семьдесят третьего
— И что? — непонимающе, но без каких-либо эмоций спросил ученик.
— Завтра он умрёт.
— И сколько ему лет?
— Девяносто один, — и, помолчав, экскурсовод добавил: — С половиной.
Дима сначала изобразил на лице: «Вот ничего себе». Следом перевёл его в гримасу: «Да опупеть», ибо его посетила сногсшибательная догадка, и он, как бы желая получить подтверждение, спросил:
— То есть он рисовал до самой смерти?
— Да. Притом заметь, находился до самого конца в здравом уме и твёрдой памяти, что у вас, людей, бывает крайне редко.
— Сколько же он за свою жизнь натворил?
— Точного количества до сих пор никто не знает. Кто-то говорит о пятидесяти тысячах. Кто-то — о ста пятидесяти. Но все соглашаются в одном: очень много. Большое количество сохранившихся работ спрятаны от подсчёта в частных коллекциях. На всеобщее обозрение не выставляются.
Предсмертный клип закончился, возвращая Диму к моменту рождения Пикассо. Он не стал останавливать демонстрацию, а просто покинул локацию, находясь в каком-то подавленном состоянии. Телепортировался в ярангу на своё шкурное место и, продолжая находиться в хмурой задумчивости, уставился на воркующую парочку.
Вера и Танечка, пристроившись на шкурном месте брюнетки, о чём-то сплетничали вполголоса. Причём делали это заговорщицки. Наклонились и чуть ли лбами не упираясь друг в друга. А при его фееричном появлении синхронно вздрогнули, резко выпрямились и замолчали, переведя взгляды на божественное явление народу — Диму. Но, заметив его угрюмую рожу, так же синхронно сменили выражения лиц с испуга на презрение.
— Где был? — изображая яжмать, начала допрос Вера.
— Ходил на разборки с современным изобразительным искусством, — хмуро ответил пытаемый. — Разборки завершились не в мою пользу. Так и не разобрался.
— Опять без нас?
Дима не ответил, а лишь изобразил указательный ленинский жест, как бы говоря, куда бы они шли со своими претензиями.
— Хорошо, — раздражённо якобы согласилась Вера, вскакивая на ноги, что означало в переводе с бабьего: «Ах ты так?!»
Но следующий вопрос, заданный её подругой, брюнетку несколько остудил.
— Дмитрий Вячеславович, там всё так плохо?
— Нормально, — прокряхтел молодой человек, поднимаясь и смотря в сторону выхода. — Просто среди великих чувствуешь себя каким-то ущербным. Стрёмным. Ты знаешь, сколько Пикассо написал картин за свою жизнь?
Танечка отрицательно покачала головой. Вера качать ничем не стала, а просто переспросила: «Сколько?»
— Вот и я о том же, — тяжело вздохнул Дима и исчез телепортом в неизвестном направлении.
Глава 17. Локация 1. Талантливым стать просто, но, сука, муторно
Дима завалился поперёк кровати в своей спальне и тупо разглядывал потолок, который вернул к заводским настройкам, убрав персональное небо. Солнце слепило и почему-то раздражало.