Ученица Калиостро
Шрифт:
— Матушка Пресвятая Богородица! — вскричал Терентий, с неожиданной быстротой поднимаясь на ноги. — Никола-угодник, батюшка, силы небесные, выручайте, святые угодники!
— И лицо из стенки вылезает! С во-от такой бородой! По пояс и седая! — продолжал врать Маликульмульк. — А скрипом предупреждает — могу, мол, явиться! Меня-то он не тронет, а тебя-то не знает. И ты, его увидав, мог бы последнего умишка лишиться!
Тут шкаф, словно в подтверждение, еще раз скрипнул.
— Ахти мне… — прошептал Терентий. — А вы?! Я барыне скажу!
— Никому не смей говорить. Слышишь? Или ты не православный?
— Православный, — в великом недоумении отвечал Терентий.
— И я православный. И тот, в стенке, тоже в Бога верует, крест носит. Ему, может, помочь надобно, панихиду по нему отслужить или какое-то зло исправить. Я уйду — опять башня пустой на полвека останется. И кто ему поможет? Кто его пожалеет?
Тут Маликульмульк, сам того не ведая, отыскал в толстокожей броне кучера уязвимое место. Жалеть Терентий любил.
— Так как же быть? — спросил кучер.
— А никак. Я-то его не боюсь, и он ко мне уж привык, а чужих он, может, не любит. Так что ты ко мне в потемках больше не ходи. Мало ли что ему на ум взбредет.
— Ахти, батюшки… — забормотал Терентий. — Сподобился… пресвятые угодники… спаси и сохрани…
Шкаф отвечал на это бормотанье уверенным и решительным скрипом.
— Башне-то лет знаешь сколько? — громко заговорил Маликульмульк. — Пятьсот, а то и поболе! Тут знатные господа жили и помирали! Тут такое делалось! Я, вишь, в книгах вычитываю про те времена!
И он указал на столик, загроможденный выпусками «Московского журнала», «Аонид», «Приятного и полезного», «Вестника Европы», «Иппокрены».
— Господи Иисусе…
— Так что ступай-ка ты к себе и ложись спать! — приказал Маликульмульк. — Ступай, ступай с Богом! А я посижу, подожду — может, он как-то даст знать, чего ему надобно!
Терентий обвел туманным взором комнату и кинулся прочь. Только по лестнице прогрохотало — и шум с треском сгинули где-то внизу.
— Ф-фу!.. — сказали хором Маликульмульк и Косолапый Жанно.
Теперь следовало выпустить из шкафа и выпроводить Тараторку. Но ее звать не пришлось — она сама выскочила и бросилась философу на шею.
— Иван Андреич, миленький, я его боюсь! Деда этого!
Философ окаменел. Мысль в голове билась одна: пояс, проклятый пояс! Не дай бог, Тараторка заметит, что архалук надет на голое тело! Это же для нее будет хуже всякого привидения!
Дама, засаженная от греха подальше в шкаф, была чисто комедийным выходом из положения. И пужание кучера призраком, который скрипит в стене, тоже годилось, чтобы веселить народ. Но вот страх перед явлением обнаженного тела, который насмешил бы столичных зрителей до слез, уже не был столь забавен для драматурга: Маликульмульк таких шуток и в жизни-то не любил, а на сцену вытаскивать и подавно не стал бы.
— Маша, Машенька, никакого деда нет! Это я придумал, чтобы Терентия прогнать! — твердил философ, держа девочку за плечи и потихоньку от себя отстраняя.
— Как же нет?! А что в стенке скрипело?
— Да ты же и скрипела! Ты в шкафу ворочалась, а шкаф старый, да пока его по лестнице втаскивали, расшатали, вот и скрипит, — объяснял Иван Андреевич, создавая между собой и Тараторкой пространство, чтобы просунуть руку и плотно запахнуть архалук.
— Да нет же, это не я, — неуверенно возражала Тараторка. — Я тихо сидела, как мышка…
Вид у нее был прежалкий, как у всякого испуганного ребенка, хотя девица в пятнадцать лет уже далеко не дитя. Вон Анюте тоже было пятнадцать — и полюбила…
Только Анюта — голубоглаза, светла лицом, а Маша — черноглазый чертенок, не умеющий опрятно заплести косу. Голова в пушистом ореоле, а руки в царапинах и чернильных пятнах. Не иначе, ведет дневник, и страшно подумать, что она там пишет о взрослых людях…
— А что вы такое говорили Терентию про мертвое тело? — вдруг спросила Тараторка. — Вы разве знаете, где ему тело подбросили? Что же вы тогда никому не говорите? Надо же в управу благочиния сообщить!
— То-то и оно, что я доподлинно не знаю. А он, дуралей, боится сказать, что на господской карете куда-то ездил. Ты же, Тараторка, и сама понимаешь — его за это по головке не погладят. Тебя тоже не погладят, если прознают, что ты ночью ко мне бегала. Бог весть что вообразят…
Маша отстранилась от него.
— Ну вот, опять! — недовольно сказала она. — Это же каким дураком нужно быть, чтобы подумать, будто я к вам бегаю, словно наша Фроська к Терентию!
Тут-то философ совсем лишился дара речи.
— Это в дворне так заведено, и Варвара Васильевна никак не может истребить… а мы ведь люди образованные!.. — убежденно продолжала Тараторка. — Вы вот дворянского происхождения, я тоже, и та госпожа Дивова — тоже! У нас так, как у них, быть не может.
Философ ужаснулся. Кому-то ведь тяжко придется, когда этот человек, женившись на Маше, примется вытряхать у нее из головки княгинину педагогику. Но, с другой стороны, и сам он был именно так устроен: полагал, что низменные утехи и пошлые слова — удел тех, кто стоит на лестнице ниже его самого на много ступенек. Вот и вышло, что главной утехой плоти стала кулинария…
А Тараторка опять свернула на важный для нее вопрос:
— Так, Иван Андреич, растолкуйте мне, что я в гостиной не так сказала!
— Понимаешь, здесь, в Риге, свои обычаи. Дворяне редко в городе на зиму остаются. И русских тут немного. Здешние дурные люди, глядя, что Дивовы бедно живут, могут подумать, будто госпожа Дивова — из простого звания, вроде Фроськи. А с Фроськой же особо церемониться никто не станет.
Далее последовал маневр. Заметив на коврике у постели свой пояс, Иван Андреевич, старательно удерживая полу архалука, присел, поднял его и замер в недоумении: чтобы обвязаться, требуются две руки, а отпустить полу он никак не мог.