Ученик философа
Шрифт:
— Не думаю…
— Я знаю, почему ты хочешь ехать.
— Почему?
— Потому что тебе хочется, чтобы Джордж поехал.
— Не говори глупостей!
«Это правда, — подумала Габриель, — но в ней нет ничего плохого. Очень важно дать Джорджу понять, что нам не все равно».
— Какой он все-таки игрун!
— Да, помнишь, как мы смотрели на него через окно кухни, а он все играл сам по себе…
Зед, распушившийся на сумке с покупками Габриель, был похож на птичку в гнездышке. На морде его играло выражение, которое Габриель называла «победительным»: черная губа чуть приподнялась, показывая зубы, иссиня-черные шанжановые глаза кокетливо глядят на поклонников. Зед
— Зедик! Где твой мячик?
— Габриель, не заводи его.
— Зедик, ты моя лапочка, поцелуй ручку!
— Слюнявый цуцик. Бывают маленькие собачки, но это что-то совсем идиотское. Мелкая изнеженная тварючка, даже постоять за себя не может.
— В Эннистоне собакам не грозит борьба за существование! — И добавила: — О господи.
Крохотное, беззащитное существо, которое так легко раздавить. О господи.
— Это не собака, а мягкая игрушка какая-то. Для Адама он и есть игрушка.
— Для Адама всё — игрушки.
— Как вообще такая чепуховина понимает, что она собака? Сними его, он сидит на сыре.
Габриель сняла Зеда с сумки и поставила на пол, где он немедленно запрыгал и затанцевал у ее ног, плавно двигая кругленьким черно-белым тельцем и готовясь запрыгнуть вверх. Габриель подняла его и посадила к себе на колено, где он и устроился, уставившись на Брайана, втихомолку, нахально изо всех сил потешаясь над ним.
— Мы можем остановиться в той маленькой гостинице…
— Я не собираюсь тратиться на гостиницы.
— Тогда, если мы поедем только на день…
— Что толку ехать на день? Половина времени уйдет на дорогу туда и обратно.
— Ничего подобного. Теперь есть шоссе, по нему будет очень быстро. А день у моря — это такой… особенный день… если мы все вместе. Брайан, я тебя очень прошу, не отказывайся. Это наш единственный семейный день, кроме Рождества, а ты же знаешь, как я люблю Рождество.
— А ты знаешь, как я его ненавижу! И Алекс ненавидит; помнишь, как она испортила его в прошлый раз.
— Не злись, мне приходится планировать, потому что больше никто не хочет этим заниматься. Зато когда я все организую, все бывают довольны!
— Ты сама себя обманываешь.
— Том предложил взять палатки и стать лагерем.
— Да неужели!
— Я сделаю бутерброды, Руби поможет, ты же знаешь, как она это любит…
— Ты вечно выдумываешь, что другим что-то нравится, а на самом деле они не такие, как ты!
— Ну и не такие, как ты, потому что тебе ничего никогда не нравится!
— Мне раньше многое нравилось, но оно все куда-то девалось, все хорошее, как мы с тобой танцевали вальс, и th'es dansants, помнишь, они были в этом зале, пока все не пошло к чертям.
Габриель растрогалась от этого воспоминания. Она тоже любила старые сентиментальные th'es dansantsс оркестром из трех человек.
— Милый! И танго, и самбы, и румбы, и медленный фокстрот…
— Нет. Только вальс. Но их уже нет. Нам больше не вальсировать. О господи, обязательно и об этом плакать?
Я не только об этом плачу, подумала Габриель, хотя и об этом тоже. Почему у меня всегда глаза на мокром месте? Брайана это ужасно бесит. Живут ли другие так же, как я, — все время на грани чего-то бесконечно трогательного, важного, в каком-то смысле глубокого… может, это Бог? Нет, для Бога слишком мелко.
Адам сегодня утром расстроился, потому что Габриель уничтожила его «медведя». Это было пятно на кухонном столе, формой напоминающее медведя. Оно каким-то образом сделалось собственностью Адама. Габриель в пылу уборки случайно стерла медведя. Адам совсем как я, подумала Габриель, и все-таки совсем другой. Он обожает разные забавные мелочи, почти невещественные. Для него мир полон таких вещей. Он владеет миром — у него всегда егодрозд поет, егопаук сплел паутину в углу. Мысль о погибшем медведе почему-то напомнила, что вчера ей снился Руфус и во сне он был ее сыном. Ей часто снился этот сон, и она про него никому не рассказывала.
И еще что-то было, случилось только что, когда она сидела за столиком в Променаде в ожидании Брайана. Она читала «Эннистон газетт», а напротив сел индиец или пакистанец, худой моложавый бородач, и задал пару незначительных вопросов. Габриель отвечала кратко и продолжала читать. Она не любила разговаривать с незнакомцами. «Агрессор» вскоре ушел. Через несколько минут после его исчезновения Габриель, мучимая укорами совести, отложила газету. Этот человек одинок, он, может быть, приехал в Англию недавно, только что иммигрировал, живет один, ему постоянно дают понять, что он лишний, глядят на него косо, травят. Его банальные вопросы были мольбой о разговоре, о человеческом контакте, улыбке, взгляде. Может быть, он решил, что у нее доброе лицо. А она его так подвела, была немногословна, почти груба. И теперь он ушел, и этот драгоценный момент никогда не повторится. Еще и поэтому слезы навернулись у нее на глаза, когда Брайан вспомнил о th'es dansants.
Отец Бернард стоял у длинного окна Променада и глядел на завораживающую игру крохотных снежинок, которые в очень холодном и неподвижном воздухе, казалось, никак не могли решить, куда им лететь — вверх или вниз. По-видимому, некоторые все же добирались до земли, потому что край бассейна был белым и его пятнали перепутанные темные отпечатки босых ног. На глазах у священника Том Маккефри в одних плавках прошел очень близко с той стороны стекла. Он на секунду замер на краю бассейна, напряженный, прямой, наслаждаясь холодом под ногами, холодным касанием воздуха, едва заметным ласковым прикосновением снежинок к теплой коже. Затем, подняв голову и откинув назад волосы, глубоко-глубоко вдохнул воздух и снег, изогнулся всем телом, нырнул в пухлое округлое облако-одеяло бассейна и исчез. Отец Бернард, у которого дыхание сперло в груди, наконец выдохнул. Dans l'onde toi devenue ta jubilation nue.
Священник уже поплавал и ощущал небывалый душевный подъем. Утром, отслужив обедню, он сочинил весьма напыщенное письмо Джону Роберту, сообщая, что исследовал способности мисс Мейнелл и нашел ее хотя и незрелой, но тем не менее удовлетворительно сведущей в современных иностранных языках. Он особо подчеркнул ее похвальное внимание к грамматике. Затем он поставил самую длинную из своих записей Скотта Джоплина и сел напротив длинноухого Гандхары Будды, чей суровый, спокойный, строгий лик с поджатыми губами и опущенными долу задумчивыми глазами (размышляющий) казался священнику намного духовней, чем искаженное лицо распятого. Священник сидел на стуле, выпрямив спину, смежив веки, положив расслабленные руки на колени. Пока его ум занят болтовней на ничтожные темы, он дышит, осознавая движение воздуха, мягко пульсирующее движение воздуха, которое замедляется… замедляется… Темнота, в которой никому не принадлежащая радость тихо испаряется, как распадающаяся ракета. Изменился он? Нет. Это просветление? Нет. Что же это? Безобидное получудо, его частный способ отвлечься, который ничего не стоит.