Учитель цинизма
Шрифт:
«Китай напал на Вьетнам!» То, что не на Советский Союз, а всего лишь «на братский Вьетнам», – принципиально дела не меняло. Значит, завтра мы объявим войну Китаю, поскольку у нас с Вьетнамом договор о взаимопомощи. Магнитофон выключили. Танцы свернули. Заявление наших драгоценных руководителей по ящику послушали. И тут началось. «А чёй-то желтомордые все могут себе позволять! Сейчас мы им покажем!» Быстро растущая крайне возбужденная толпа высыпала на улицу. И из нашей Шестерки, и из других корпусов. «К посольству! Мы им покажем, как маленьких друзей обижать!» Несколько сот человек, подогретых отчасти портвешком, отчасти праведным негодованием, двинулось прямо к посольству – до него от ФДС минут пять быстрым шагом. Когда толпа агрессивно настроенных студентов вышла на улицу Дружбы, было, наверное, часов двенадцать. Как обычно, у ворот посольства топтались два мента. Они мгновенно оценили обстановку и как зайцы рванули куда подальше. Борцы за правду подошли прямо к кованым воротам и начали скандировать:
Власти попали в довольно-таки нелепое положение. С одной стороны, мы вроде бы действовали правильно: осуждали китайскую агрессию, а с другой – кто нам позволил такую самодеятельность? Все должно быть организованно: «Партия сказала: «Надо!» Комсомол ответил: «Есть!» А если партия не говорила «надо!», то комсомол должен сопеть в две дырки и ждать, пока скажет.
Менты заняли тротуар на стороне китайского посольства. Метание прекратилось. Но никого не повязали. Никому даже замечания не сделали. Самые упертые орали часов до двух. Потом и они угомонились. И отправились домой. Портвейн допивать. Благо назавтра было воскресенье.
Это топтание около посольства продолжалось еще несколько дней. Но все уже было строго организовано. Приезжали стройные колонны возмущенных студентов из московских институтов. Впереди шли вьетнамцы (они не только на мехмате учились, в каждом вузе были свои нгуены), за ними несли правильные лозунги, осуждающие китайскую агрессию. Колонна демонстрировала свое единение с братским вьетнамским народом и благополучно отправлялась обратно. Никакого энтузиазма масс больше замечено не было.
Беда пришла, откуда не ждали. В награду за наш спонтанный порыв «Тайвань», находившийся в двух шагах от этих народных гуляний, закрыли, и все долгие дни, пока шла организованная демонстрация единства советского и вьетнамского народов, пивная не работала. Это был удар ниже пояса. Никакой войны между СССР и КНР, впрочем, не случилось. Китай что-то такое свое продемонстрировал и угомонился. Заваруха продлилась от силы месяц. Советский Союз ограничился осуждением.
Мы стояли в придворной пивной с Аркашей и Ромой и решали основную проблему философии – где взять денег на портвейн. Портвейн был многолик, необыкновенно вкусен и питателен во всех своих бесчисленных ипостасях: «Кавказ», «Агдам», «777» («Три семерки»), «Иверия», «Чашма», «Молдавский», «Акстафа», ну и, конечно, в дополнение к этому изысканному букету – «Вермут розовый крепкий» в бомбах по ноль восемь – куда же без него. Впрочем, его брали только в самые трудные времена, все-таки даже на наш невзыскательный вкус это была редкостная дрянь. Навеки памятные строки братьев Просидингов: «Купить портвейн «Алабашлы» в спецуху ближнюю пошли» («спецуха» – это специализированный винный магазин, если кто вдруг забыл).
Впрочем, поскольку ближайшим к ФДС магазином был «Балатон» – с этаким венгерским акцентом, то в нем брали большие бомбы вермута «Гельвеция», но его ведь много не выпьешь. Приходишь в общагу, все ходят красные и трезвые – значит, в «Балатон» «Гельвецию» завезли. Водка была не то что дороговата, но при ее употреблении беседа почему-то быстро расстраивалась и круг общения стремительно сужался. А хотелось, чтобы праздник был долгим. И по возможности без эксцессов. Получалось не всегда.
С основным вопросом философии у меня вышло большое расстройство. Семинары по историческому материализму у нас вел симпатичный молодой преподаватель – Леша Барабашев. Он окончил мехмат, кафедру логики, а потом защитился на философском факультете. Такие перескоки с факультета на факультет случались, хотя и не часто. Занятия его были замечательны тем, что он ничего не преподавал. Ну то есть совсем ничего. На его семинарах говорили в основном студенты. А он только иногда вставлял свои пять копеек. И слушал нас. Главное открытие, которое я сделал безо всякой вроде бы подсказки со стороны Леши (так мы его звали между собой, а к нему обращались как положено, по имени и отчеству – Алексей Георгиевич), что в философии далеко не все еще решено и вообще возможно ли что-то решить окончательно – тоже непонятно. Как же так? Разве основоположники еще не вытоптали всю поляну? Выходило, что вроде бы нет. Это было откровение.
Я сделал на семинаре доклад о русской поэзии начала XX века. Я сам предложил тему, и Леша ее с энтузиазмом поддержал. Говорил я что-то не слишком внятное, но старался очень. Вот были декаденты – они неправильные, потому что впали в декадентство, а это непрогрессивно. А были символисты (тут прямо дыхание перехватывает от нечеловеческой смелости докладчика, поскольку символистов власти не особо жаловали), они не декаденты, а совсем наоборот. Они говорили о вечном, любили Владимира Соловьева и Прекрасную Даму. Одновременно. Всей толпой. Поэтому они – прогрессивные. А потом были еще акмеисты, они тоже хорошие, но времени о них поговорить уже не хватило. После этого моего выдающегося выступления скептический Шура сказал: «Ты столько классных книжек притащил! Почитал бы просто стихи». Книжки я и правда принес редкие: синего Мандельштама с предисловьем Дымшица, «агатовую» Ахматову (почему «агатовую» – точно знал Андрей Вознесенский, в моем распоряжении был черный том), Цветаеву из малой серии «Библиотеки поэта» и, конечно, любимого Блока. О нем-то я в основном и говорил. Хотя самое большое впечатление на собравшихся произвело стихотворение Зинаиды Гиппиус «Все кругом». «Страшное, грубое, липкое, грязное, жестко тупое, всегда безобразное, медленно рвущее, мелко-нечестное, скользкое, стыдное, низкое, тесное…» и так далее почти до самого конца стихотворения. Заканчивался этот не самый духоподъемный текст неожиданно оптимистически: «Но жалоб не надо; что радости в плаче? Мы знаем, мы знаем: все будет иначе». Радости в плаче действительно немного, но с чего вдруг с этим прилагательным месивом «все будет иначе», не вполне понятно.
Найти Гиппиус было непросто. Реакционерка – одно слово! Я прочитал стихотворение и заметил: «В последних двух строчках выражается надежда на поворот к лучшему, но поэту, кажется, не удалось переломить созданную в стихотворении инерцию». Как же я был горд, что читал во вполне официальной обстановке полузапрещенные стихи!
Леша меня одобрил и предложил сдать экзамен досрочно. Это означало «отлично» почти автоматом. В том-то и дело, что «почти».
Для того чтобы сдавать досрочно, нужно было еще сделать конспект любого философского сочинения из предложенного Лешей списка. Он сказал: «Если вы внимательно прочтете хотя бы одну философскую работу, с вами это знание останется на всю жизнь». Я выбрал Декартово «Рассуждение о методе» и старательно его законспектировал. Понял я немного, но проникся. Бацилла философствования попала в благотворный питательный бульон и начала размножаться.
Но на экзамене вышел полный облом. Декарта я еще пересказал. А потом Леша с труднопредставимым коварством задал дополнительный вопрос: «Как соотносятся бытие и сознание?» Я автоматически ответил: «Бытие определяет сознание». – «А как оно его определяет?» Это были просто двенадцать ножей в спину революции. Почем я знаю? Мы же весь семестр лясы точили, Декарта читали и Соловьева, я же в учебник ни разу не заглянул. Леша объяснил: «Развитие производительных сил – базиса – определяет развитие других видов человеческой деятельности – надстройки». Взял зачетку и написал «хорошо». Я был раздавлен.
Вот так всегда будет. Увлекут, закружат, соблазнят, а потом мордой об стену со всего размаху. Но насчет бытия и сознания я Леше не поверил. Потом я прочел не одно и не два философских сочинения. Теперь-то я знаю, что на вопрос, заданный мне на этом экзамене, строго говоря, ответа не существует, потому что конструктивно определить, что есть бытие и что есть сознание, вряд ли возможно. Да и вряд ли нужно. А уж спрашивать, кто кого (или что кого, или кого что, или что что) определяет, – и вовсе бессмысленно.
49 …А вот Аркаша получил у Барабашева «отлично» автоматом. Леша организовал у нас на курсе философский кружок. На нем делались настоящие серьезные доклады. Например, Шура рассказывал о размерности пространства. И весьма толково рассказывал. Но Шура-то готовился к докладу месяца четыре, не меньше, а самое первое заседание кружка состоялось буквально через неделю после начала семестра. Тема: «Красота математики». И Аркаша взялся эту тему осветить.
Заседание кружка происходило в обычной семинарской аудитории, но народу набилось больше, чем в лекционную 14–08. Храбрый Аркадий начал говорить, но ему не дали. Буквально через пять минут на докладчика обрушился такой шквал вопросов, язвительных замечаний, требований уточнить терминологию и проч. и проч., что тут и более опытный и подготовленный лектор не справился бы. Аркадия просто смели. На заседании присутствовала молодая особа, которую Леша представил собравшимся как философа, пишущего диссертацию как раз о красоте математики. Она попыталась говорить, но ее заткнули еще быстрее, поскольку у каждого присутствующего был свой единственно правильный взгляд на эту самую «красоту». Один за другим нездешние знатоки математической эстетики вырывались к доске, что-то такое пытались втолковать остальным и садились на место под свист и улюлюканье. Редкие попытки вернуть обсуждению хотя бы малую толику конструктивности тонули в белом шуме. Леша завершил заседание вовремя. Еще немного – и в ход пошли бы силовые аргументы.