Удивление перед жизнью. Воспоминания
Шрифт:
Ночной Бродвей, угол 42-й улицы, конечно, меня поразили. Это совсем иной мир. Какие тут тебе поля, ромашки и подлещики! Это вихрь огней, охапки света, толпы, игры, ночные кино с непристойными кинокартинами. Долговязые парни-негры и яркие негритянки, расхристанные юные белые, туристы и прочие зеваки. Бойко торгуют мелкие лавчонки всякой всячиной, главным образом сувенирами и сигаретами, порнографическими книжками и открытками, видами Нью-Йорка, чулками, дамскими сумочками, зажигалками, значками. Особыми значками. Это скорей и не значки, а маленькие вывески на грудь, их много и тут, и особенно в районе Гринич-вилледжа. Круглые, диаметром примерно
Мы стоим перед кинотеатром. Над входом реклама фильма – распластанная на кровати голая женщина, большущая, метров в двадцать, и надпись: «Это самый непристойный фильм, который вы можете увидеть». Берем билеты. Кассирша – интересная, лет сорока блондинка – говорит:
– Как вам не стыдно, господа, я себе не позволяю смотреть эту пакость.
Мы преодолеваем укор.
Народу в зале мало, так, может быть, четверть, ну от силы треть. На экране любовные ласки. О чем картина, где сюжет, неважно, важны объятия, позы, тела. Герой с героиней долго-долго валяются в кровати и пыхтят. И вдруг в зале голос какого-то парня-негра:
– Как они могут так долго! Так не бывает.
И следом громкий хохот зала. Это приятный симптом. Когда начинают высмеивать, дело гиблое.
Замечу кстати, американцы, особенно молодые, бурно реагируют в кинозалах. Смотрели мы в Вашингтоне «Вестсайдскую историю». Была преимущественно рабочая молодежь, та, о которой рассказывается в этом фильме. Я видел, как парень в захватывающих местах буквально впивался зубами в спинку стоявшего перед ним кресла. Девочки рыдали так, что их всхлипывания заглушали голоса актеров, и один парень в ярости крикнул: «Заткнитесь, заразы!» Он тоже был захвачен фильмом, но мужчины переживают молча.
Смотрим мы ту несусветную дрянь, которую стыдится смотреть кассирша, минут тридцать и выкатываемся на улицу. На улице куда интереснее.
Свернули на какой-то ближайший стрит. Батюшки! Шпалерами стоят дамы всех возрастов, оттенков, объемов. Официально проституция в США запрещена, но только официально. В Сан-Франциско мы жили в отеле в самом центре города. Вечером по правую и по левую сторону от дверей отеля, подпирая стены домов, вереницей стояли ночные дивы.
В Гамбурге двое моих друзей именно на распроклятом Репербане отважно решили зайти в сомнительный дом. Конечно, только посмотреть, тем более что зазывала выкрикивал: «За вход только три марки! Войдите, очень интересно, всего три марки!» Вошли. Подлетели дяди, сняли пальто, провели к столику.
– Нет, нет, мы ничего не хотим, – залепетали перепуганные друзья-авантюристы.
– Что вы, что вы, это просто так, рюмочка коньячку.
– Ну, черт с ними, выпьем по рюмочке – и до дому, до хаты. Добавим еще по три-четыре марки…
Выпили по рюмочке, так, из вежливости.
– Хозяйка, дайте счет.
– Пожалуйста. Сто марок.
– Как сто?!
– Вот так.
– У нас таких денег нет.
Лицо хозяйки делается эсэсовски зловещим, и рядом появляются двое громил. Души моих авантюристов уходят в пятки.
– А сколько у вас есть? – вопрошает владелица заведения.
– Пя-пя-пятьдесят, – лепечут бывшие смельчаки.
– Давайте! – презрительно роняет дама.
Один из несчастных лезет в карман, достает бумажник и – о разиня, о простофиля! – вытягивая пятидесятимарковую бумажку, не умеет скрыть от ястребиного взора хозяйки и другие деньги.
– А это что? – в справедливом гневе кричит атаманша и своими жирными перстами с ловкостью фокусника выхватывает из бумажника еще сто марок, а затем еще и еще. – Вон, обманщики! – кричит фурия.
Несчастные два друга, «…проклиная свой ночлег и своенравную красотку, в постыдный обратились бег». Нет, графу Нулину было только стыдно, а тут и жутко.
Лежу в мягкой чистой постели. Вертятся в глазах огни, мелькают возбужденные лица, хлопают ружья в тире, гудит голова. Нервы натянуты, напряжение не ослабевает, мотор не может сбросить обороты. Глотаю димедрол и постепенно уплываю в сон. Но ненадолго. Пробуждаюсь в темноте. Отчего – не могу понять. Смутно осознаю – я в Нью-Йорке, в гостинице «Уолдорф-Астория», самом знаменитом отеле мира, где останавливаются премьер-министры и короли, как гласит реклама фирмы. Сон отлетает напрочь, в голове полная ясность. Все мускулы мобилизованы.
Встав с постели на пушистый нейлоновый ковер, иду к окнам. Они закрыты наглухо. При кондиционированном устройстве их открывать не надо. Гляжу на улицу. Глаза мои видят только каменные дома-великаны. Приседаю на корточки, заглядываю через стекло вверх, стараясь увидеть небо, но его нет, только верхние этажи зданий светятся белым светом, и я понимаю, что на небе плывет полная луна. Гляжу вниз. Мостовой не видно. Встаю на цыпочки, заглядываю туда, в пропасть. Нет, до дна не дотянуться.
Если бы кто-то вошел в номер, подумал бы – это сумасшедший притаился у окна. Босой, нечесаный, полуголый.
Да и у меня самого чувство вора или соглядатая: хочу подсмотреть ночной мир этого чужого и необычного для меня города. Вслушиваюсь в тишину.
Нет, тишины не слышно. Что-то и где-то все время вибрирует глухо, напряженно. Все живет. Только притаилось.
Это не сон города, это его забытье.
Но и эта тяжелая дрема была непостоянной. Ее вдруг прорезал апокалиптический вой – истошный, безумный вой сирены полицейского автомобиля. Он возникал издали, со скоростью урагана мчался на меня, и я испытывал почти такой же мистический и животный страх, как когда-то в сарае в Ветлуге, когда на нас со стены мчался неведомо откуда возникший поезд. Звук проносился мимо, но казалось – автомобиль чудом не переехал тебя.
Становилось тихо. И снова «спящей ночи трепетанье». Нет, не трепетанье, а глухие подземные толчки вулканического происхождения. Динозавр пыхтел во сне. Как могут, думал я, американцы переносить этот истерический вопль в ночи? Какие надо иметь нервы! Или не иметь их совсем. Услыхав этот вопль, можно самому закричать от ужаса.
Я долго стоял в темной комнате и ушами, и кожей, всем телом чувствовал ночной Нью-Йорк, стараясь понять его.