Удивление перед жизнью
Шрифт:
В углу у окна обитал художник Саша Косой. Сутулый, мрачного вида, он каждое утро выбегал из своей комнаты, вобрав голову в плечи, и, стремительно промчавшись по коридору, исчезал допоздна. Потом Саша поменялся комнатой, и на его место въехал снабженец Крюков. Он жил большой семьей: сам, жена, мать, сын, дочь. В келье им всем вместе было тесно, и бабушка чаще всего сидела в коридоре.
Против Крюкова, там же в углу у окон, жила Татьяна Пегасьевна, огромного роста пожилая женщина. Но ее вскоре сменила семья кинооператора «Хроники» Крашенинникова Павла Филипповича. Семья эта была всего
Они соседствовали еще с одной воспитательницей детского сада — Марией Борисовной, а та в свою очередь — с тетей Марфушей, почти ее коллегой, ночной няней в яслях.
И, наконец, в двенадцатой келье, рядом со мной, — учительница русского языка и литературы, любительница идеальной чистоты и порядка.
А я жил у Пелагеи Ивановны. Это была старая статная и дородная женщина, служившая няней у детей известного актера Художественного театра Александра Леонидовича Вишневского. По профессии она была портнихой и часто вспоминала, что шила кому-то платье на свадьбу Есенина. Как знак, подтверждающий ее профессию, в келье в углу и стоял тот манекен, о котором я уже упоминал, существовавший в комнате как бы нашим третьим молчаливым жильцом. Пенсия у Пелагеи Ивановны была крохотная, и основной ее заработок был от меня — именно те сорок рублей в месяц, о которых я также уже говорил.
Скоро Пелагея Ивановна совсем стала сдавать. Отказывали ноги и сосуды головного мозга. Она уже не могла варить себе пищу, и я в перерыве между учением и вечерними спектаклями прибегал домой, чтобы принести ей из нашей театральной столовой в баночке котлеты или ромштекс с картошкой, кашей или вермишелью.
У Пелагеи Ивановны не было никого на свете. Когда-то у нее была дочка, но умерла маленькой. Пелагея Ивановна часто показывала мне большую прядь русых волос, даже не прядь, а целый кусок косы этой своей умершей дочки. Коса хранилась в черном чулке и была единственной ее святыней. Когда Пелагея Ивановна умерла, я положил эту косу к ней в гроб.
Дряхлость Пелагеи Ивановны прогрессировала катастрофически. Она уже не могла дойти до уборной и не переодевалась. Однажды я пришел вечером, и Пелагея Ивановна мне говорит:
— Виктор Сергеевич (она всегда величала меня по имени и отчеству), не снимете ли вы с меня чулки?
Я стал стягивать с нее чулки, и, о ужас, они стали сниматься вместе с гниющей кожей. От запаха и вида тлена мне чуть не сделалось дурно.
Я и стриг Пелагею Ивановну, и умывал.
Относилась она ко мне всегда хорошо — и ровно, и приветливо. Ей очень нравилось, что я много читаю.
— А я всю жизнь, — говорила она, — чего-то ждала. Ложилась спать и всегда думала — утром что-то произойдет и все в моей жизни переменится. Но так ничего и не переменилось. Хорошо, что вы не ждете так попусту, а учитесь, добиваетесь…
Я упоминаю здесь все это — и Зачмон, и его жильцов, вернее, жильцов только нашего коридора (таких коридоров было шесть) — совсем не для своей автобиографии, а вот для чего: за все эти двадцать три года житья в Зачатьевском монастыре у всех у нас никогда ни с кем не было не только ссор, но даже малейших столкновений. Я знаю, в общественных квартирах ссора почти непременный гость и бич. У нас же было на редкость душевное человеческое единство.
— Виктор Сергеевич, у вас керосинка коптит, я убавлю.
— Спасибо, Мария Павловна.
— Клавдия Николаевна, у вас суп убегает.
— Спасибо, тетя Марфуша.
— Женя, не катайся по коридору на велосипеде, всем мешаешь.
— Что вы, Елена Николаевна, что вы, никому он не мешает, такой малыш. Катайся, Женечка, ишь как ты ловко…
Матрена Ивановна прибегает с фабрики в обеденный перерыв перекусить.
— Ай, вот те грех, ключ в пальто забыла.
— Да не бегите вы обратно, Матрена Ивановна, вот у меня только что сварился суп, покушайте.
— А у меня сардельки есть, достала.
— А я чай вскипячу.
И Матрена Ивановна тут же, примостившись у кухонного столика, перекусывает.
Всегда все предупредительны, вежливы, отзывчивы, добры. Все двадцать три года.
Я счастливый человек. Жизнь в этом тесном, грязном, необорудованном коридоре была счастливой жизнью. Добрые человеческие отношения — давно я пришел к убеждению — они главное в человеческом обществе.
Когда родился Сергей, в комнатенке работать стало трудно — я уже писал свои пьесы. Клавдия Николаевна говорит:
— Виктор Сергеевич, я ухожу в свой детский сад до вечера. Вот вам ключ, работайте у меня.
И пьесу «В добрый час» я написал, сидя в ее келье.
Что может иметь более растленное влияние на нравы, чем имущественное неравенство? После первой же своей пьесы я разбогател, и это заметили все мои соседи. Я купил себе необходимые и хорошие вещи (до этого у меня и стульев не было, сидели на ящиках из-под папирос). Я покупал дорогую еду и даже вскоре приобрел автомашину, да не какую-нибудь, а «ЗИМ», стоивший сорок тысяч рублей, — сумма внушительная, а по тем временам баснословная. И никогда ни я, ни жена не видели ни завистливых глаз, ни молчаливого укора. Все радовались со мной и успеху пьесы, и денежному благополучию, и машине «ЗИМ». Радовались светло, от души.
В этом Зачмоне я провел годы учения и, ложась спать на сундучке, в каком-то сладком, блаженном состоянии перебирал в уме все, что узнал и увидел за прошедший день, перебирал вновь и вновь, пока не засыпал. Живя в этом Зачмоне, я полюбил, и туда пришла ко мне жена, и там подарила сына. Из этого коридора я ушел на фронт, а в ночь на 9 мая 1945 года вместе со всеми его жильцами встретил весть о победе.
В этом монастыре я написал свои первые пьесы — «Ее друзья», «Страница жизни», «В добрый час», сделал инсценировку «Обыкновенной истории» по роману Гончарова.
И чуть ли не каждый вечер келья моя была полна друзей.
Уезжая на новую квартиру, прощаясь с соседями — зачмоновцами — друзьями долгих лет жизни, — мы с женой устроили прощальный ужин. Поздно вечером, когда жильцы были уже свободны от работы, все вынесли из своих келий обеденные столы, составили их в ряд вдоль нашего длиннющего коридора, накрыли скатертями. Мы с Надей постарались купить все самое вкусное, чтоб украсить эти столы, и наш оживленный, шумный дружеский пир длился чуть ли не до утра.