Удивление перед жизнью
Шрифт:
В тот вечер я собирался вернуть книги, которые брал читать у соседей, хотел одеться. Отец остановил меня фразой: «Подожди, завтра отнесешь». Мы были только вдвоем, и я понял, что он не хочет оставаться один. Это было так не похоже на него. Я встревожился, подошел к отцу близко и понял: он умирает.
За годы лежания в госпитале я нагляделся на умирающих и уже по каким-то, мне самому неясным причинам точно угадывал близкий исход. Я надолго научился по одному виду больного понимать, поправится он или отойдет в вечность. Совсем недавно мой хороший знакомый, прекрасный человек, угодил в больницу. Я навестил его. Больной был упитанный, глаза живые, речь энергичная. Но в мгновение ока я понял: он не выкарабкается. В глубине его глаз пылал испуг перед недугом, страх смерти. Он духом
Рак легких пожирал отца два с лишним года, но даже от работы смог оторвать, как я сказал, за несколько дней до смерти. Врач предупреждал меня: отец ваш будет очень мучиться, такова болезнь. Нет, ни единой жалобы, ни единого стона! Только кашель и отплевывание мокроты, будто обыкновенная простуда.
Я положил книги на место и пошел на вторую половину квартиры, где жила семья брата отца — Александра Федоровича Розова, о котором я уже писал в главе «Маленькая звездочка за моим окном». Дядюшки не было дома, он ушел играть в преферанс к доктору Преображенскому (о котором я тоже писал в той же главе). Я набрал телефон Преображенского, попросил к телефону дядюшку и, прикрывая трубку ладонью, тихо сказал:
— Дядя Шура, идите домой, папа умирает.
— Почему ты так решил? — спросил дядюшка, который вчера мне говорил, что отец «еще потянет».
— Я знаю, — ответил я.
— Иду.
И через двадцать минут доктор Розов был у постели брата.
— Пустяки! — сказал дядя Шура отцу. — Здесь душно, Виктор, — обратился он ко мне, — открой дверь.
Отец как-то грустно и в то же время с оттенком юмора произнес:
— Мне теперь со всей планеты воздуха не хватит.
Я позвонил на работу жене старшего брата, который был на Ленинградском фронте. Она быстро приехала. Мы трое сидели у постели отца. У самой кровати на полу, свернувшись калачиком, спал рыжий пес Васька, которого отец подобрал где-то на улице пару лет тому назад. Говорят, собаки чуют беду. Нет, наш Васька спал спокойно. Вдруг отец приподнял голову над подушкой, обвел всех каким-то особым пристальным взглядом, задерживая его на каждом из нас, и спокойно произнес:
— Мне капут.
Повернулся на бок, положил ладонь под щеку и умер.
Я держал руку на его голове, стараясь как можно дольше ощущать уходящее тепло, и, когда лоб отца остыл совершенно, отнял ее.
Я пишу обо всем этом только потому, что меня поразила такая мужественная, такая достойная смерть человека.
Легкой жизни я просил у бога, Легкой смерти надо бы просить.Легкая смерть, конечно, великое благо. Так сказать, дар судьбы. Но умереть достойно нелегкой смертью — это уже твоя личная победа. Как сейчас любим мы, люди пожилые и, естественно, со всевозможными болячками, жаловаться на свои недуги, кряхтеть, охать, говорить о них часами, расписывать всякие симптомы, с упоением делать это и дома, докучая своим детям, и в гостях за столом, и хоть на новогодней встрече. Хлебом не корми, дай поговорить о гастрите, колите, радикулите, язве желудка или двенадцатиперстной кишки, о кардиограмме, анализах, склерозе, о геморрое и даже прыщике на носу или еще на каком другом месте. Стыд и такт потеряли. И какой затаенный страх смерти в глазах, я бы даже сказал — позорный страх.
Говорят — и давно, и часто, и повсюду, — что самое дорогое у человека — жизнь. Нет ли в этом категорическом утверждении чего-то ошибочного? Значит, ради своей собственной жизни можно идти на все? И предать друга, и предать свою честь, совесть, элементарную порядочность? Почему же Пушкин и Лермонтов предпочли смерть бесчестию? И еще раньше говорили: не погань душу. Она тоже считалась дороже жизни или, видимо, даже сущностью жизни.
Мысль моя, думаю, ясна, развивать ее нет смысла. Каждый разовьет ее сам, если над ней задумается.
На другой день после похорон я уехал в Москву.
И опять произошло невероятное.
Поезд Кострома — Москва сейчас пробегает свой короткий путь за семь часов. А в те времена я ехал около полутора суток, да еще с пересадкой в Ярославле. Сижу я глубокой ночью на лавке ярославского вокзала в кишащей людской гуще. И вдруг, как сон, как видение, вижу: осторожно переходя и переступая через лежащие на полу тела, в сапогах, шинели, военной фуражке идет мой родной брат Борис, который уже давно на Ленинградском фронте и, как мы считали, возможно, в блокаде. С криком, можно сказать — с воплем, всполошившим дремавших: «Борька!» — я бросился к брату. Разумеется, ничего не зная о смерти отца, он, опять- таки по необъяснимому совпадению, получил короткий отпуск и едет домой в Кострому повидать жену, отца и меня. Напиши я такое в пьесе, нормальный, логически мыслящий зритель ухмыльнется и скажет: «Ох уж эти авторы, чего только не выдумают! Нет у них чувства реальности, знания жизни».
Когда я писал пьесу «Вечно живые», в которой Володя, попадая в дом Бороздиных, рассказывает, как его спас один солдат, а потом этого солдата убили, и этим солдатом оказывается сын Бороздина, хозяина дома, где он и ведет свое повествование, — не скрою, меня долго мучил этот эффектный драматический прием. Зритель, думал я, скажет: экий нехитрый сердцещипательный выход. И для оправдания его я дописал слова Володи, в которых он рассказывает об одном раненом из того эвакогоспиталя, где он, Володя, лежал. Раненый разыскивал свою жену, а она волею судеб, оказалось, работала няней в этом же госпитале, только на другом этаже. Уж за это я ручался. Случай взят мною из жизни и произошел в Казани, в том самом госпитале, где лежал и я.
И еще. Много — много лет спустя я ехал через Австрию в Италию. Любовался пейзажами, проплывавшими за вагонным окном. И вдруг меня что-то встревожило. Я не мог понять, почему мое спокойное элегическое дорожное настроение чем-то нарушено. И каким-то чудом вспомнил о том, что во время Первой мировой войны тяжело раненный отец был взят в плен и отбывал этот плен в Австрии. Хотя отец не сидел в лагере, а работал на ферме у хозяина и жил неплохо, все же плен есть плен. Разлуку с семьей он переживал глубоко и на этой почве почти потерял дар речи. Тоскуя, он при первой возможности покупал открытки с изображением идущих поездов.
Открыток этих было, наверно, штук двести. Он привез их с собой, когда вернулся из плена, я видел их. И да простят мне такую мистику: видимо, еще витавшие в тех австрийских краях, которые я проезжал, горе и тоска отца коснулись и меня. Если вы не читали произведения Валентина Петровича Катаева «Кладбище в Скулянах», прочтите. Там много подобных и более глубоких и сильных ощущений и мыслей.
Любовь с первого взгляда
Выступал я однажды на творческом вечере артиста Геннадия Бортникова в Доме культуры северной водопроводной станции. Мы рассказывали молодежи о своих профессиях. Обратно в Москву ехали в маленьком автобусе. Рядом со мной села брюнетка средних лет, очень оживленная или старающаяся казаться оживленной, энергичной, интересной. Она заговорила о любви. Что там, в ее жизни, происходило на этой многострадальной почве, я не догадался, но что-то ее мучило. Она говорила об этом чувстве рационально, стараясь и от меня добиться каких-то точных указаний и разъяснений. Я был усталый, вялый, и, оттого что она говорила какие-то примитивные слова, мне совсем не хотелось вступать в разговор. Слушал ее трескотню и дремал.
— Как по — вашему, бывает ли любовь с первого взгляда? — напористо задала она мне нелепый вопрос.
Я ответил: бывает и с первого, и со второго, и с пятого, и с семьдесят девятого…
— Нет, с первого не бывает, — категорически отрезала попутчица, очевидно прикинув в уме свой жизненный опыт, — в это я не верю.
Проворчав что-то неопределенное, я погрузился в дремоту. Женщина доказывала свою правоту пространно и горячо, а я уплывал далеко… На самую грань 1935 года.
Я в Москве второй год. Учусь в театральной школе. Второй год, а чувствую себя одиноким. Наступает мой любимый праздник — Новый год.