Удивление перед жизнью
Шрифт:
События глобального значения до нас доносились глухо. И хотя мальчишки — газетчики носились по улицам и даже забегали во дворы, выкрикивая наиболее захватывающие новости, они нас не интересовали. Даже о городских событиях знали мало. Собственно, жизнь текла ровным светлым потоком. Так, во всяком случае, казалось мне. В школе, конечно, не обходилось без чрезвычайных происшествий. Например, в классе естествознания пропали банки с заспиртованными змеями и ящерицами. Был переполох. А потом пошел глухой слух, будто учитель естествознания вместе с химиком выпили спирт. Но, думаю, это было ехидной фантазией старшеклассников.
Правда, одно событие действительно тронуло за сердце. Учительница математик и нас была очень красивая молодая женщина. Даже мы, пигалицы, понимали, что она красавица. Бархатные карие глаза, вьющиеся каштановые волосы и нежный,
Город взрослых жил своими событиями.
И вдруг… умер Ленин. И хотя мне не было еще и одиннадцати лет, день этот — вернее, вечер — помню. В те годы торжественно отмечался день 9 Января, Кровавое воскресенье. По новому календарю день этот падал на 22 января. Всюду проходили торжественные вечера. Они не носили характера собраний — не было ни речей, ни выступлений, они скорей походили на вечера художественной самодеятельности, иногда приглашали даже артистов из городского театра. Вот на таком вечере в 1924 году 21 января, накануне знаменательной даты я и был, но не в своей школе, а в той, где учились братья. Концерт был в разгаре. Разыгрывали, сколько помню, шарады.
И вдруг на сцене появился директор школы и попросил прекратить концерт и разойтись по домам. Причины не объяснил. Мы нехотя оделись, вышли на улицу и, идя к дому, гадали: почему прервали такой веселый вечер? Уже подходя к дому, мы встретили дядю Шуру, отца моих братьев Юрия и Александра. Дядя Шура с тростью в руке, в накидке старинного образца — с бляхами и цепочкой у горла, стремительно куда-то почти бежал. Мы остановили его на мгновение и спросили, что случилось. «Ленин умер», — коротко ответил дядюшка и еще быстрее пошел дальше. Я знал, что Ленин — главный человек в государстве, имя его произносилось непрерывно, но особую его значимость понял, может быть, именно в этот вечер, уж так взволнованно, почти растерянно попросил директор школы прекратить вечер, так все в школе вдруг притихли, так стремительно и так поздно шел дядя Шура.
Вскоре стали возникать ленинские уголки, они образовывались всюду, даже во дворах. В сарае, отведенном нам для игр, мы тоже сделали ленинский уголок: портрет Ленина, его фотографии вместе с соратниками, стихи, вырезанные из газет. Да и сами, кто постарше, что-то писали. В последующие годы уголок этот всегда обновлялся к 21 января. Сюда же потом прибавлялись фотографии и стихи, посвященные Первому мая, Дню Парижской коммуны, 9 Января, Октябрьской революции — праздникам, которые особенно отмечались в те годы. Все это мы чтили с самой детской чистотой. Может быть, уголки эти и носили характер детской игры, но уже какой-то особой, с оттенком большой серьезности. И с полной искренностью и верой.
В эти же двадцатые годы я начал мужать, из детского возраста переходить в подростка. Как и полагалось, менялись черты характера; во всяком случае, возникали новые. Я сделался более резким, способным на неожиданные выходки, несвойственные мне ранее. Подрался с одноклассником — что называется в кровь. Домой не пошел, а укрылся у приятеля — останавливал кровь, льющуюся из носа, застирывал пятна на одежде. В этом же классе — он тогда помещался на первом этаже — с улицы с разбегу прыгнул в окно, угодил в ноги входящей в класс учительнице. Она упала, и меня выгнали из школы. Я лежал на траве на горе Муравьевке, что была на пути от школы к дому, ревел и боялся показаться родителям. Системой каких переговоров между родителями и школьным начальством меня восстановили, не знаю. Отмечу только, что, когда я под вечер пришел домой и объявил о своем изгнании из школы, родители не ругали и даже объясняли: «Ну и что? Ничего особенного, все обойдется». Видимо, лицо мое, мой взгляд вызвали у них сочувствие.
Я уже, кажется, писал, что родители мои были люди малообразованные, но умные. Они понимали, что вести себя в тринадцать лет так, как будто мне десять, я не мог; они знали, что в этом возрасте пробуждаются к деятельности новые внутренние органы человека. Выгнать меня из школы не выгнали, но оставили на второй год, так как учился я в это время из рук вон скверно. Получил переэкзаменовку по русскому языку, и когда на этой переэкзаменовке на вопрос учительницы Маргариты Станиславовны Норейко: «Какая часть речи «кусты»?» — ответил: «Глагол», мое повторное пребывание в пятом классе определилось окончательно. Замечу кстати: оттого что я, приехав в Кострому из Ветлуги. угодил не в четвертый класс, как следовало бы, а в третий, оттого что в пятом я сидел два года, в театральную школу попал не в семнадцать, а в двадцать один год. в Литературный институт — двадцати девяти лет и окончил его на тридцать восьмом году жизни, ничего я не потерял, и даже есть у меня подозрение, что выиграл.
Я забыл сказать, что в те годы многие продукты и, как теперь говорят, предметы первой необходимости, приносили на дом. За услуги, конечно, сколько-то доплачивали. Отчего-то мы таким способом покупали только молоко у молочницы — татарки. На окраине Костромы, в нижней ее части, если считать по течению Волги, располагалась Татарская слобода с аккуратными деревянными домиками и мечетью в центре. Вероятно, слобода эта — след древнего татарского нашествия на Русь. Но в наше время, конечно же, никакой вражды между русскими и татарами из слободы не было. Напротив, мы испытывали полное уважение к автономии этой слободы и никогда не лезли на ее территорию. Это все равно что входить в чужой дом без приглашения. Мы знали, что там люди живут своей жизнью — некоторое царство — государство. Рано утром по нашей улице — она как раз своим концом упиралась в Татарскую слободу — я видел в окошко, как татарки шли вереницею, несли на базар молоко — в кринках, бидонах, медных кованых кувшинах. Еще не доходя до базара, многие из них заносили молоко в дома, в том числе и в наш дом. Изо дня в день, из года в год. Считалось, что молоко надо брать у одной молочницы и конечно же это молоко должно быть от одной коровы. Если узнавали, что какая-то молочница сливает в одну посудину молоко от двух разных коров, это считалось чем-то ужасным, и у нее молоко не брали. От этих бредущих в ранних сумерках или в раннем рассвете татарских женщин — молочниц, от запаха парного молока, да и от самой Татарской слободы, которой давно нет, так как город Кострома разросся во все стороны, у меня сохранился большой медный кованый кувшин, купленный тетушкой и подаренный мне ее дочерью Татьяной, моей двоюродной сестрой. Кувшин этот красивый, и мы ставим в него цветы.
И еще об одном Татьянином подарке хочу рассказать. Это платок. Он был соткан в год 300–летия дома Романовых — вроде как подарочный, что ли. На этом платке отпечатаны в цвете (как это сделано на текстильных фабриках в Костроме, я даже не понимаю) и очень хорошо изображены все цари династии Романовых. В центре Ипатьевский монастырь, отец и мать Михаила и сам Михаил — посредине, а кругом, по краям платка, все цари, вплоть до Николая II. Но, как водится в нашей стране, все недоделано: платок этот не был подрублен и края такие лохматые… Этот платок в какой-то степени редкость. Почему? Да потому, что хранить такой платок, где изображены все цари, в годы советской власти было очень опасно. Могли увидеть, и — ах, вы монархист?! Вы держите такой платок с портретами всех царей?! Тут добра не жди. А Татьяна. сестра, сохранила этот платок. И потом мне его подарила. Я сделал рамку и вставил его в рамку, потому что все-таки это старинная вещь, наша история, и платок этот висит над моим письменным столом.
Я никогда не коллекционировал ничего, кроме марок. Но люблю предметы старины. Люблю. Сейчас, правда, и денег нету, да и когда были, этой жажды приобретать какие-то дорогие вещи не было. Любоваться — да, любовался, заходил в комиссионные магазины, смотрел, какие продаются красивые вещи, но желания, чтобы они стали моими, — нет, у меня этого не было и слава Богу, пока нет. А вот платок, подарок сестры, у меня висит на стенке.
И еще одна вещь красивая стоит у меня в комнате. Пожалуй, я расскажу ее историю, тем более, что она довольно необычна.