Уходила юность в 41-й
Шрифт:
минуту. — И вот один из свеженьких, раненым взятый, гомонил мне через проволоку:
дескать, тикают германы без огляду, танки и гарматы бросают. А он вот попал в беду,
поранен, без памяти был. Я им, бедолагам, все, что выменял и не успел выменять, отдал
— съестное, кое-что из одежи. Ты только старухе смотри ни слова! Ведь как она всегда
сокрушается, на тебя глядя! У нас-то сынок тоже на войне проклятой!..
Хозяин выглянул за ворота, а потом вытащил из потайного
прозрачной жидкостью. Крякнул, распечатывая:
— Специально, на добрый случай берег. Теперь настал он. Давай, сынок, за
Червону Армию, за вас, наших хлопцев, чтобы вы выстояли и победили супостатов!
Дай вам бог и нам вместе с вами побольше таких радостей!
Выпили. Тут, в клуне, я и признался дядьке: мол, никакой я не окопник, а
лейтенант Красной Армии и должен быстрее вновь стать бойцом фронта. Он засмеялся:
— Ох, обхитрил, смотри-ка! Я, выходит, не разумел, кто ты!
И посерьезнел:
— Ты поберегись! Как пойдешь на восток, к нашим, знай, что по пути всякую
сволоту встретишь. Какого-нибудь батьку Бульбу, чтоб ему... Инператор ракитненской
каменоломни! [160]
Через неделю я распрощался со своими добрыми хозяевами. Долгими и трудными
дорогами шел я по войне, но дядьку Михалко всегда берег в своей памяти. В
послевоенное время решил узнать, что с ним стало. Из Мизочского райкома компартии
Украины пришло сообщение о том, что «Михаил Лещук как советский активист в
январе 1944 года бандой буржуазных националистов-оуновцев насильственно уведен в
лес, откуда не вернулся...»
А тогда я держал путь на север, пробираясь к Пинским болотам, чтобы потом
повернуть к Днепру.
Иду к партизанам
1
Издалека было слышно, как шумит Припять. Я в какой-то деревне, но по сторонам
ни хат, ни людей. Лишь черные от копоти печи на пепелищах. Два аиста, сидя на
тележном колесе, пристроенном на высокой ветле, тревожно хлопают крыльями.
Может, думают о том, оставаться ли им теперь на старом, годами насиженном и вдруг
безжалостно разрушенном гнездовье или искать новый приют?
Замечаю в сторонке шалаш. У входа в убогое жилище сидит босоногая девочка.
Ей лет десять. Длинные грязные волосы уже давно, видно, не расчесывались.
Платьишко заношено. Девочка испуганно отозвалась на мой зов, вглядевшись в меня,
успокоилась и заговорила поспешно, хотя я ни о чем ее не спрашивал.
Оказывается, сюда фашисты не заглядывали до сентября. А когда приехали, то
стали стрелять из автоматов свиней, собак, ловили кур и гусей, отрывали им головы и
тут же обрывали с тушек перья.
Под вечер немцы ушли. Они угнали десятка два
Через час, когда уже сгустились сумерки, где-то далеко из лесу донеслась
стрельба. А ночью деревня огласилась жалобным, просительным мычанием. Буренки
возвратились домой. Хозяйки, смеясь и плача, ласково гладили кормилиц. Шептались,
будто немцев перебили партизаны. [161]
Таня — так звали девочку — жила с матерью и младшим братом Толей. Отец, как
только началась война, ушел вместе с другими односельчанами в районный городок
Туров, в военкомат, и с тех пор вестей о нем не было.
В то страшное утро они, как всегда, поднялись рано. Мать хлопотала возле печи.
Брат играл с котенком. Таня сбегала по воду, а потом мать сказала:
— Сходи-ка, дочка, в лес. Грибов набери. Зажарим и позавтракаем.
Девочка миновала огороды, перешла через речку и сразу оказалась в молодой
березовой рощице. Вдруг за спиной как будто гром ударил. Она вздрогнула, застыла на
месте. Совсем близко, не иначе, как в самой деревне, строчил пулемет. Там кричали и
громко плакали.
Девочка бросила корзинку и помчалась к деревне. Выбежала на опушку и замерла
от ужаса: все дома были охвачены огнем. Черным дымом застилало небо. Через
огороды к речке бежали женщины, старики, ребятишки. Бежали и падали. Их
расстреливали солдаты в черных мундирах. Стреляли до тех пор, пока не убили всех...
Таню приютила тетя Мотря, жившая в соседнем, почти дотла сожженном поселке.
Тетка, как и Таня, чудом уцелела от расправы, и сейчас они живут в тесном,
полутемном шалашике. Нынче утром она сказала Тане: «Сегодня поминают ближних
усопших». Испекла тетя Мотря из картофеля оладьи, сунула пяток в руки Татьяне,
сказала: «Иди на могилки мамы и брата, помяни»...
— Я все их там съела, — говорила мне теперь девочка, не замечая, что по лицу ее
текут слезы. — Отдохну вот у дедушки Степы. Может, он карасиков с реки принесет.
Она помолчала. Потом сказала со взрослой озабоченностью:
— И тебя вот надо бы угостить. Только нечем... Может, тоже карасиков
подождешь?
Я не стал ожидать карасиков и попрощался с ней. Уже далеко позади осталось
пепелище, но долго еще не выходила Таня у меня из головы. Она была одной из многих
тысяч сирот на этой многострадальной земле. Но я пока ничем не мог помочь ей, и это
чувство мучило меня больше всего. [162]
2
И вот она, Припять. Разлилась во всю свою ширь. Вскипает, швыряя на берег пену
и брызги. Сижу за чьей-то хатой, укрывшись от ветра. Вокруг безлюдно, хотя деревня